1. Предварительные замечания.
   Значение "империи" как категории политической реальности и политической мысли стало для меня очевидным несколько лет назад, когда я пытался проследить некоторые истоки так называемого социологизма, т.е. исключения всего "несоциального" из социологического рассмотрения. Идея великой всемирной империи (политического космоса, встроенного в "большой космос", совокупный порядок бытия) и ее постепенная деградация, превращение в идею суверенитета государства и "суверенности", автономной определенности социального - основная тема статьи "Социология и космос"(1). Вслед за тем я намеревался показать, что советская (по месту расположения, а не по идеологическим признакам) социология не может не отличаться от, обобщенно говоря, западной, ибо усвоила себе представление о социальности, к которой относятся ее высказывания, как о чем-то принципиально ограниченном, политически обособленном, хотя в сущности почти необозримом. Иными словами, где-то очень глубоко, на уровне самых элементарных представлений западный теоретик современного общества соотносит свои понятия не только с непосредственным опытом жизни в обозримом сообществе или в своей стране, но и со "всем миром" (скорее всего, и не задумываясь о когда-то существовавшей идее всемирной империи), а советский в конечном счете ориентирован на "одну шестую часть суши" (даже если ему в реформаторском порыве хотелось бы видеть оную расщепленной на более мелкие части). Пока это представление о большом политическом пространстве сохраняется, социология остается имперской. Однако здесь пришлось сначала дать социологическое определение империи, а это, в свою очередь, привело к политическому заострению исследования и сильному смещению его основной цели: новое понятие империи было идеологически нейтральным и, никак не вписываясь в принятые накануне распада СССР виды дискурса, позволяло сформулировать некоторые объяснения и прогнозы. Эта концепция была изложена в статье "Наблюдатель империи"(2) Публикуемый ниже текст воспроизводит некоторые ее основные положения, в правильности которых я не имел случая усомниться. Но хочу подчеркнуть: несмотря на все самозаимствования, вниманию читателя предлагается новый текст. В "Наблюдателе империи" введено важное понятие "смысл политического пространства", рассмотренное, однако, далеко не столь подробно, как оно того заслуживало. В предлагаемой работе это понятие выходит на передний план и подвергается более тщательному теоретическому анализу. Империя рассматривается здесь не столько как конкретная, исторически фиксированная социальная реальность, сколько как осмысленное видение таковой. "Наблюдатель империи" явственно несет отпечаток актуальной ситуации непосредственно накануне и после распада Союза. Предлагаемое сочинение намного более абстрактно. В нем больше методологических рассуждений, обосновывающих тот способ использования теоретических ресурсов, который уже применительно к "Наблюдателю империи" мог вызвать подозрения в эклектике. Я старался, по мере возможности, воздержаться от упоминания конкретных фактов. И все-таки во всех рассуждениях я постоянно имел в виду нашу страну - как до, так и после формального роспуска СССР. Содержание публичных дискуссий последних лет стало отправным пунктом рассуждений, ориентированных совсем не инструментально.
2. "Империя и "пространство" как темы коммуникации.
   В течение нескольких последних лет тема империи структурировала политическую коммуникацию, поскольку понятие империи использовалось или его использование оспаривалось применительно к СССР, а затем - Российской Федерации. На первом этапе вхождения этого понятия в лексикон публично проговариваемой политики об империи, как правило, высказывались те, кого по старой либеральной привычке (и скорее ошибочно) принято было называть "правыми". Позже латынь заменили на русский, "империю" заменили "державой". "Держава" стала любимым термином тех, кого более осторожно и более адекватно называли уже консерваторами, "империю" отдали на откуп "прогрессистам". Ныне же все перемешалось, так что трудно выяснить, говорят ли об империи или державе поощрительно или негативно прогрессисты или же консерваторы (и кто конкретно в каждом случае прогрессист и консерватор(3) ). Взаимный перехват лозунгов, размытость политического словаря и неопределенность стратегических ориентаций мешают любой идентификации коммуницирующих (в том числе и самоидентификации). Однако можно зафиксировать, что боязнь быть названным "имперцем" почти сошла на нет в центре сегодняшней Российской Федерации. Одновременно вне РФ нарастает тенденция характеризовать поведение российской политической элиты и господствующие общественные настроения в России как имперские, что, в свою очередь, более чем вяло оспаривается этой самой "элитой" и не вызывает серьезных потрясений в "общественном мнении" (если допустить, что таковое вообще существует).
   После распада СССР прошло совсем немного времени, а дискуссии уже ведутся о его возможной (хотя и не в прежнем составе) реинтеграции(4). Одновременно в повседневной политической коммуникации стало все чаще встречаться понятие пространства. О пространстве говорят охотнее, чем об империи - ведь этот термин кажется совершенно нейтральным. Предполагается, видимо, что империя и пространство - это совсем не одно и то же и, говоря о пространстве, можно выйти за рамки непосредственных политических размежеваний, так что обсуждение сделается предметным. Есть конкретные доводы "за" или "против" в случае, например, заключения нового валютного союза между Российской Федерацией и другими бывшими советскими республиками. Есть причины, по которым из одного региона выводятся российские войска, а в другой они вводятся. Есть конкретные способы замирения внутри самой России тех, кого стало принято именовать "региональными элитами". Всякий раз приходится принимать во внимание экономическую осуществимость замысла, краткосрочные и более отдаленные политические последствия, взаимодействие и интересы разных групп населения и политических сил. А есть общая стратегическая ориентация центральных властей, которые некоторое время назад делали ставку на обособление РФ, а теперь, сколько можно видеть, стремятся к расширению (если не полному восстановлению) области своего влияния. Если так, то исследователям лучше всего перевести разговор на экспертный, технический уровень: например, подсчитывать, хватит ли у России ресурсов для поддержания денежных и хозяйственных и политических систем в зонах желаемого влияния, не превышают ли издержки возможные прибыли и какова вероятность возникновения конфликтов в тех или иных районах при данных условиях. Таким образом, вычленяются два возможных уровня трактовки проблем "постимперской" России: уровень идеологии и стратегии, на котором принимаются принципиальные политические решения или ведут споры публицисты, полагающие себя соразмерными ведущим политикам; и уровень экспертизы, технического обсуждения. В обоих случаях соблазнительно использовать понятие пространства: пусть об "империи" говорят радикальные идеологи или недоброжелатели, мы же будем говорить о "зонах", "областях", "сферах" - короче говоря, о пространстве воздействия, влияния и интереса.
   Однако понятие пространства совсем не так нейтрально, как это может показаться - впрочем, в политике и политической теории вообще нет нейтральных понятий, а попытки найти таковые только приводят к тому, что появляется еще один вид радикального размежевания(5). Как будет показано ниже, "империя" и есть особый вид "пространства", причем это не плохо, не хорошо, а только определенным образом характеризует коммуникацию и социальное действие. Но чтобы выяснить это (а также все, что отсюда следует) мы должны избрать совершенно иной способ рассуждения - теоретико-социологический анализ. Теоретическая социология не обращается непосредственно к фактам социальной жизни, будучи, так сказать, "наблюдением второго порядка", "наблюдением наблюдения"(6). Ее предмет - способы коммуникации по поводу фактов, фундаментальные характеристики социальности, глубинные, не определяемые в терминах политического прогноза тенденции. А для этого на первом этапе необходимо прояснение некоторых основных понятий, к которым так или иначе обращаются и стратеги, и эксперты. То, что кажется столь очевидным не только обычному человеку ("jedermann", сказали бы немцы) в повседневной жизни, но даже исследователю, не обременяющему себя теоретическими раздумьями, более чем проблематично для теоретика, задающего простой вопрос: где проводится различение? Что от чего отличается? Где границы того, что мы готовы называть Россией?
   Может показаться что самый простой ответ на этот вопрос состоит в подходе к любым данным на настоящий момент границам как к "предельной реальности". Действительно, сейчас есть международно признанные границы "России", унаследованные новым государством от Российской Советской Федеративной Социалистической Республики в составе СССР. Однако велика ли цена этой фактичности? Сегодня одна административная единица объявила о своем "суверенитете", завтра другая. Что-то было признано Москвой, что-то нет. Кого-то удалось призвать к порядку сразу, кого-то - через некоторое время и нетрадиционными средствами. Одних сразу поддержало "мировое сообщество", от признания других как самостоятельных государств оно воздерживается до сих пор. Где-то конфликт с центром перешел в острую фазу, в другом месте, наоборот, едва тлеет. Сегодня власть в Москве у политиков, сделавших ставку на признание административных границ между союзными республиками бывшего СССР в качестве межгосударственных. Завтра она может перейти к тому, кто хотел бы прирастить территорию за счет "исконно русских земель". Наконец, сегодня "мировое сообщество" признает Россию в одних границах, а завтра, быть может, признает в других.
   Ничего особенного в этой ситуации не было бы, если бы речь шла об одном-двух экстраординарных событиях. Однако со времени формального распада СССР таких чрезвычайных событий набирается что-то уж слишком много, промежутки между ними не велики и процесс, судя по всему, еще не пришел к завершению. Кто, кроме ангажированных политиков, возьмется сейчас предсказать ближайшие изменения в территориальном устройстве нынешней России? Кто решится определить, исходя из одного только фактического положения дел, что вообще есть Россия? Если же мы не пожелаем просто следовать за событиями, то где найти более устойчивую систему координат?
   Конечно, абсолютной устойчивости, вечного постоянства в социальных событиях быть не может. Следовательно, мы можем только различать среди фактически данного более и менее прочное, придавая самой фактичности разный смысл. Мне кажется, что в этой связи основополагающим является не столько различение нынешней России и бывшего СССР, а также нынешней и бывшей (до 1917 г.) России, сколько различение имперской России (и СССР) и всего остального мира. Основанием для такого утверждения служат опять-таки повседневные публичные коммуникации. Нынешняя РФ, даже для тех, кто считает, что с нее подлинно начинается новая российская государственность, есть нечто вычленившееся из обширного имперского пространства, которое, в свою очередь, не поддаваясь более внятной квалификации и отчасти меняя с течением времени размеры и очертания, остается (для коммуницирующих и отличающих от него Россию нынешнюю) чем-то в себе постоянным и отличным от остального мира, точнее вообще не определяемого. Фактически бывшие границы СССР или Российской империи в определенного рода коммуникациях выступают как нечто большее, нежели просто фактически данное - в то время как границы нынешней России - это в лучшем случае "факт" в изначальном этимологическом значении слова ("factum" от "facere" - "делать", т.е. нечто сделанное, сконструированное, что могло бы быть и другим).
   Однако невозможно доказать, что таковы именно все или даже подавляющая часть коммуникаций - здесь мы волей-неволей вступаем в область интимных пристрастий исследователя и интуитивной достоверности утверждений, т.е. того, что не может быть рационально обосновано - но может быть, с учетом знания об этом, рационально сконструировано. Речь идет именно о конструировании наблюдения, причем достоверность предлагаемой схемы зависит в конечном счете только от ее плодотворности, от возможности организации и последовательного сопряжения при помощи данной конструкции множества отдельных наблюдений.
   Важно понять, что просто "проверка фактами" здесь вообще невозможна. Понятия, с которыми нам приходится работать, суть одновременно (хотя и не в одном и том же смысле) и научные, и политические понятия. Это не значит, что проблема научной достоверности тем самым элиминируется; но ставится она по-другому. Данные берутся из области политической жизни, политической коммуникации, а здесь факт и его широкая политическая интерпретация чаще всего намертво сращены друг с другом. Оставим в стороне вопрос, насколько вообще осуществим идеал позитивной науки в социологии. Оставим гносеологические тонкости. Главное другое: даже самые привычные, надежные методы мало что могут дать нам в данной ситуации, не говоря уже о том, чтобы сыграть решающую роль в определении истинности или ложности наших высказываний. Продемонстрировать это можно на простом примере. Представим себе, что некто решил выяснить, насколько сохраняются у граждан бывшего СССР подспудные или более явные представления о своей включенности в это большое пространство. Допустим, что было бы решено провести для этого полноценное репрезентативное обследование с использованием лучших имеющихся методик. Но как было бы оно обеспечено применительно к тем государствам, которые конструируют и официально декларируют идеологию существенной непричастности своих граждан к официальной идеологии СССР? Что делал бы этот социолог в местах вооруженных конфликтов? Как бы учитывал невероятно сложные процессы миграций? Наконец, как бы он обосновывал, ища поддержки своему предприятию, его главную идею? - ведь легко увидеть, что один только замысел, в котором Союз предстает как некое не совсем ирреальное единство, имеет политическую значимость, а результаты обследования будут иметь политические последствия, хотя и несравнимые по масштабам с итогами референдума о будущем СССР. Иначе говоря, противодействие ему будет связано с политическими интересами многих влиятельных сил. Скажем еще проще: такое исследование теперь невозможно. Мы имеем здесь дело с такой ситуацией, когда измерение провести нельзя, оно технически неисполнимо. Опыт, практика, эксперимент в принципе не дают ответа. Тем больше нам придется полагаться на теоретический анализ. Однако теоретический анализ не может заменить факты; речь может идти лишь о том, чтобы иначе ухватить ускользающую реальность, дать иные ответы на иные вопросы.
   Итак, сами по себе эмпирически фиксируемые факты склонности или несклонности большей или меньшей части граждан бывшего СССР к восстановлению страны не будут играть никакой роли в дальнейшем изложении(7). Для нас куда более важно - при всей возможной спорности - другое: СССР так или иначе остается темой коммуникаций, он как тема структурирует политическую дискуссию. Желают ли Союза или боятся его, проклинают ли тяжкие последствия колонизации или пытаются предать забвению, сделав бывшее небывшим, - все равно: самоопределение в этих случаях происходит на пространстве бывшего СССР, т.е. (пост)имперском пространстве. Существование как бы исчезает, но тема остается: пребывает или предполагается смысл, смысл имперского пространства.
   Категория смысла позволяет нам опереться на знаменитые определения Макса Вебера: социология должна истолковывающим образом понять социальное действие и тем самым каузально объяснить его протекание; социальное действие есть действие, по смыслу ориентированное на другого человека; действие же есть любое поведение, коль скоро с ним связан субъективно значимый смысл(8). Мы ставим вопрос об имперском пространстве бывшего СССР как смысле коммуникаций и человеческого поведения. Тем самым проблема переносится из плоскости актуально-политической в плоскость сугубо научную.
3. Идея элементарной социологии.
   Итак, нас интересуют действия и коммуникации, которые приводят к тому, что независимо от международного признания границ некое пространство рассматривается (при определенных условиях) как единство. Таким образом, мы обращаемся к фундаментальной теме "действие и пространство". В нашей социологии нет теоретических ресурсов для такой работы. Богатые возможности для построения концептуальных схем предоставляет "западная социология", если такое обобщенное наименование еще сохраняет для нас какой-то смысл. Проблема состоит только в том, как распорядиться имеющимися ресурсами, сориентироваться в многообразии часто совершенно несовместимых концепций. Этот раздел нашей работы мы посвящаем проблемам выбора теории и следствиям, из него проистекающим.
   Всякое научное исследование, помимо элементов отчетливо сформулированных: посылок, гипотез, методов и результатов,- имеет еще и нечто трудноуловимое: фон, контекст, "парадигму". Для социологии таким контекстом остается - в куда большей мере, чем для других наук, - обыденное знание, повседневное представление людей об устройстве их социальной жизни. Развитие социологии не приводит к тому, что она, как точные науки, начинает говорить о вещах, для наглядного созерцания не только неочевидных, но и непостижимых. Социология сроднена с обыденным знанием(9), но она же и формирует его, когда ее категории переходят в сферу вненаучной дискуссии в обществе, становятся темами обыденной коммуникации(10). Аналогичный процесс повторяется в самой науке. В результате разделения труда дифференцируются отрасли научного знания, иначе говоря, типы научной коммуникации, так что становится возможным отличать "повседневные", текущие исследования от чистой теории, понятия которой поначалу кажутся "конкретным" исследователям совершенно отвлеченными и неприложимыми к их проблематике, а затем постепенно тривиализируются и оказываются тем обыденным языком науки, по контрасту с которым профилируются новые абстрактные теории.
   Повседневные представления людей об устройстве социальной жизни очень различны. Вынесем за скобки вопрос о том, существует ли для всех и всегда базисный уровень согласия. Куда важнее очевидность многочисленных расхождений, не исключающая перспектив достижения взаимопонимания. Так же и социологии свойствен значительный теоретический плюрализм. В особенности этим отличается сегодняшняя ситуация(11). Никакие школы (или, говоря более скромно, направления) не исчезают, сколь бы интенсивна ни была направленная на них критика. Ни одно из вновь возникающих течений не рассматривается (исключая разве что самых ревностных его приверженцев) как универсальное, при этом категорическое противопоставление их как истинных и неистинных теряет cмысл и для внешнего наблюдателя(12). От ситуации более ранней положение социологии последних пятнадцати-двадцати лет отличается именно очевидным отсутствием явных доминант.
   Определим в этой связи исходную позицию. Мы намерены теоретически освоить наш обыденный, дотеоретический опыт, который, как нам представляется, во многом сходен у многих современников и сограждан. Нам нужна теоретическая схема. В отсутствие явно доминирующих концепций нам приходится выбирать между теориями, еще не имея никаких теоретических представлений или предпочтений(13). Мы обнаруживаем, что любая принципиальная односторонность (т.е. выбор только одного способа рассуждений) приводит к потере тех или иных возможностей описания социальной реальности(14), некоторых ее сторон, известных нам еще в дотеоретическом опыте. Сходным же по существу описаниям, включенным в разные концептуальные схемы, придается статус чуть ли не противоположных утверждений. Поэтому, если мы хотим более полноценно описать "социальное", нам следует более свободно обходиться с наличным запасом теоретического знания, работать сразу с несколькими понятийными инструментариями. Однако, намереваясь выстроить последовательность рассуждений, мы ограничим себя только теми понятиями и ходами мысли, которые укладываются в эту последовательность, определяемую внутренней логикой становящейся теории(15). Возможность описания "всего" в объемлющем, универсальном синтезе, быть может, и отвечает нашим дотеоретическим склонностям, но противоречит самой идее науки как институционализированного поиска дискурсивно обоснуемых истин, тем более, что создание завершенной теоретической схемы не приводит к устранению уже существующих: от многообразия подходов нельзя уйти благодаря какой-то ("одной из", "еще одной") концепции(16). На пути построения теории мы дальше уже не двинемся. Здесь необходимо практическое решение.
   Сформулируем проблему еще раз: среди всех существующих теорий нет такой, которая бы удовлетворяла нашей потребности в объяснении множества аспектов социальной жизни, известных нам в нашем обыденном опыте, а любые новые попытки систематизации теоретического знания неизбежно приводят к исключению определенных возможностей описания и объяснения. Даже если некогда некое интегральное социальное знание будет достигнуто, то сегодня говорить об этом всерьез не приходится. Если же мы заинтересованы в использовании как можно более богатых возможностей описания и объяснения социального, то как совместить несовместимые, прямо противоположные подходы, ибо простое рядоположение их есть нетерпимая для теории эклектика? Быть может, следует обратиться не к собственно теоретизированию, но к теоретической логике в социологии как некоторому единому способу сочленения понятий, имеющих разное происхождение?
   Термин "теоретическая логика в социологии" стал распространенным со времени выхода книги Дж.Александера(17). Пафос его сочинения - утверждение значения общей теории и центрального положения классиков социологии: "Наука, - пишет он, - столь же уверенно идет путем генерализации или "теоретической логики", как и путем эмпирической логики эксперимента... Общие предпосылки, таким образом, должны быть подлинно "решающими"; они должны оказать значительное воздействие на каждом более конкретном уровне социологического анализа."(18). Александер представляет себе науку как "многослойный континуум", простирающийся от общих метафизических предпосылок до более специфических идеологических конструкций, более эмпирических предположений и "методологических обязательств" и, наконец, "эмпирически соотнесенных" высказываний и фактов. Теоретическая логика имеет дело с выяснением значения каждого из этих уровней и их взаимосвязи. Несмотря на очевидное стремление Александера развести философский и собственно социологический уровни генерализации, его подход нередко вызывает жесткую критику. Так, Дж.Тернер пишет, что подобного рода трактаты "втягивают теорию в старые и неразрешимые философские споры: идеализм против материализма, индукция против дедукции, субъективизм против объективизма и т.п."(19). К вопросам, подменяющим теорию "метатеоретизированием", Тернер относит следующие: Какова природа человеческой деятельности, взаимодействия, организации; каковы процедуры построения теории, на каких темах она должна сосредоточиться? Все это, по Тернеру, может быть "интересной философией", захватывающей историей идей, но теорией в полном смысле слова не является.
   Что же является теорией, а что метатеорией? Ответ на этот вопрос будет зависеть от того, как проводить границу между сугубо теоретическим рассуждением (на высшем уровне научной дофилософской генерализации) и суждением о факте(20). Если не принимать в расчет наиболее радикальные позиции (1. нет иных достоверных суждений, кроме суждений о фактах; 2. нет иных суждений о фактах, кроме конкретизаций теоретической, идеологической или философской схемы), то спор может идти лишь о степени "нагруженности" суждений о фактах теоретическим содержанием, о количестве ступеней генерализации и спецификации между понятиями сугубо философскими и "простыми описаниями". Но именно это решение в пользу большей или меньшей общности оказывается, как правило, наименее обоснованным. Соответственно, само по себе обращение к теоретической логике не может служить достижению консенсуса между разными теоретиками или достижению внутренней согласованности концепции, в которой учтены разные подходы. Итак, теоретические рассуждения по поводу теорий тоже не только не гарантируют единства, но сам способ или уровень таких рассуждений выступает в качестве предмета нескончаемых и непримиримых споров.
   И все-таки, нам кажется, до некоторой степени можно плодотворно работать с имеющимися теоретическими ресурсами, т.е., в частности, сочленить основополагающие и более специфичные характеристики социальности, как они даны в разных социологических школах, без перехода на точку зрения одной из этих школ, без выработки всеобъемлющей синтетической схемы, но не эклектически. Это возможно в рамках "базисной", или "элементарной" социологии как совокупности теоретических высказываний, взаимосвязанных, но заведомо не образующих системы, полноценной и в принципе замкнутой логической последовательности, во всяком случае, в общепринятом смысле слова. Иными словами, дело не в том, чтобы предложить еще одну теорию, а в том, чтобы эффективно работать с имеющимися теоретическими ресурсами. "Элементарная социология" это не теория, но один из видов теоретической деятельности, как бы бесконечное исследование фундамента социальности.
   Разрешима ли задача по конституированию такого рода деятельности? Если иметь в виду долгосрочную перспективу, это представляется весьма сомнительным. В самом деле, соединение теоретических высказываний необходимо вызывает появление чего-то системоподобного: чтобы вообще иметь возможность совершать операции (т.е. производить высказывания), теория должна отличать свои элементы от чужих, то есть образовать систему и быть наукой, справедливо утверждает Луман(21). Однако такое замыкание системы (вольное или невольное, совершенное или несовершенное) требует времени и, следовательно, неизбежное в перспективе отграничение от других концепций не обязательно должно оказывать влияние на предлагаемое теоретическое предприятие.
   Очевидно, что эта проблема скорее всего не может возникнуть в тех случаях, когда речь идет о разработке исследователем собственной теории - здесь в силу вступают внутренние ограничения, сопряженные с самыми первыми теоретическими решениями. Она не может возникнуть и тогда, когда понятиям придается сугубо прикладное значение, то есть когда некоторому классу событий уже поставлены в соответствие некое готовое понятие или понятийная конструкция. Однако она оказывается весьма острой, если некоторые события и процессы, известные нам в дотеоретическом опыте, нуждаются в первую очередь в теоретическом осмыслении, что как раз и предполагает совмещение высокой степени последовательности с богатством возможностей описания. Теоретическое осмысление означает, что для описания и объяснения событий опыта, фиксируемого самим исследователем как дотеоретический, пытаются найти или дедуцировать, или сконструировать адекватные понятия и связи понятий. Если речь идет о вещах достаточно фундаментальных - как для самой социальной жизни, так и для теории (теорий), - мы и оказываемся в области элементарной социологии.
   Первое, что здесь обнаруживается, - это что понятия ненеобходимы, они могли бы быть и другими (если бы было принято иное теоретическое решение). Мы могли бы начать с иного, альтернативного понятия (скажем, сделав выбор в пользу "действия" или "структуры" ("системы"). А поскольку теории еще не было, наш выбор в пользу такого-то понятия не имеет иной основы, кроме самого решения. Конечно, если первое решение возникает, так сказать, "из ничего"(22), то этого нельзя сказать о последующих решениях. Если бы мы имели дело со строгими дедукциями, все обстояло бы еще не так сложно. Каждый следующий шаг в дедукции обусловлен предыдущим. Во всяком случае, поле возможностей выбора сужается, пока, наконец, теория не становится замкнутой. На самом деле она не замыкается никогда, однако заданность самозамкнутости оказывает со временем все большее влияние на конституирование теории. Однако, хотя первые решения и сужают область возможностей последующего выбора, но на каждом следующем этапе рассуждений открываются новые области альтернатив. Выстраивание теории происходит именно за счет исключения альтернатив, выбора одной из возможностей последующих шагов рассуждения. Но это значит, что именно моменты выбора, области различения возможных альтернатив и могут образовать искомый "единый текст". На языке кантовской философии, тесно сродненной с социологическим теоретизированием(23) нам следовало бы в этой связи говорить о "формах" созерцания и "схемах", опосредующих чувственность и рассудок(24). На языке логики исчисления форм Дж.Спенсера Брауна(25) можно было бы сказать о "различениях" и "единствах различений"(26) . Итак, понятия выступают как альтернативные применительно к схеме (если принимается в расчет момент созерцания) или в рамках некого единства (если речь идет о том, чтобы определить одно понятие как отличное от другого). Если соединять не понятия, но схемы, мы получим "схемы схем" или единства различенных единств(27).
   Это общее методологическое рассуждение открывает перспективы для кодификации социологического знания, предполагающей как объединяющее, так и разделяющее сочленение понятий и суждений. Иными словами, мы получаем возможность не только соединять вместе суждения различного происхождения, по существу высказывающие о социальности одно и то же, но и выстраивать ряды альтернативных суждений, либо имеющих в виду одну и ту же основную схему, принципиальную интуицию теоретика, либо - но это уже иной модус альтернативности - опирающихся на другую, альтернативную схему. Это значит, что в некоторых аспектах наши рассуждения могут и должны прийти к завершению, в других это завершение возможно лишь путем отсылки к общей схеме, а может быть и так, что именно стремление к последовательности и является наиболее радикальным заблуждением.
   Не будем однако выходить в область логических изысканий, это уведет нас слишком далеко за пределы обозначенной темы. Останемся на том уровне, где встает вопрос о форме созерцания и схеме. Здесь некоторые понятия или заключения рассматриваются как возможные, то есть избираются, а другие - нет, то есть отбрасываются, причем явным или неявным образом происходит отсылка к фундаментальной схеме созерцания. Еще не будучи определена в понятиях, социальность уже созерцается наблюдателем. Она интуитивно прозревается им - как и всяким участником социального взаимодействия(28). Соответственно, как было сказано выше, альтернативные понятия могут иметь в виду либо одну и ту же, либо разные, альтернативные схемы. Это позволяет нам, в первую очередь, различать "элементарную социологию пространства" и "элементарную социологию времени", которые альтернативны одна другой.
   Сформулируем это еще раз. Мы утверждаем, что в основании набора фундаментальных и более специальных утверждений о социальности лежат формы созерцания, в частности, наиболее фундаментальные: пространство или время. Мы предполагаем, что социология также и фактически подразделяется на преимущественно пространственную и преимущественно временную, т.е. даже высказывания, соединяемые в дизъюнктивном модусе (по принципу "или/или"), сопрягаются с реальностью при помощи пространственного или временного отнесения.
   Может ли социологическая концептуализация опираться на обе схемы, строиться сразу на обеих формах созерцания? Фактически это просто неизбежно, ибо как всеобщие формы они просто неустранимы. Однако принципиальная ориентация на обе формы сразу, предполагающая определенное видение социальности и способ построения теорий, - совсем другое дело(29). Мы объясним это сначала в самом общем виде. Решение в пользу "социологии времени" означает, что поведение людей, их действия интересуют социолога как "осмысленные действия", что главное для него, говоря словами М.Вебера, "субъективно значимый смысл". Но смысловое есть нечто нетелесное. Смысл существует не в теле (хотя выражен только через материально-телесные носители), то есть не имеет места в пространстве. Решение в пользу пространства означает, что социолог делает акцент на телесный аспект поведения. Тело размещено в пространстве - этим пока что для нас сказано все. Социология пространства сроднена с социологией тела; социология времени - с социологией смысла(30). Поэтому социологи, заинтересованные в первую очередь в исследовании самостоятельной значимости культуры, смысловых образцов и т.п., ориентированы на время. Напротив, те, кто больше значения придает телесности, потребностям, власти, ориентированы на пространство. Если же социолог пишет о "пространственно-временной" природе наблюдаемых процессов, он рискует покинуть область значимости социологических высказываний. Ведь пространство может сопрягаться со временем через каузальность, именно естественную каузальность. Говорить о пространственно-временном аспекте происходящего значит говорить о включенности его в общую мировую цепочку естественных причинно-следственных связей, пытаться вновь соединить социологию и космос, что, может быть, и возможно, но идет вразрез со всей социологией как установившейся дисциплиной.
   Однако помимо естественной каузальности есть и другие возможности взаимоналожения обеих схем. Одно из них происходит в области именно временной - ибо время есть форма внутреннего созерцания, в том числе и внешне созерцаемых вещей. Другое - в области пространственной, ибо, как уже сказано выше, смысл выражается через телесные, пространственные носители. Но это отнюдь не говорит об отсутствии принципиальной альтернативности схем. Скорее наоборот: как раз от пунктов взаимоналожения можно вести рассуждения в прямо противоположных направлениях(31). Лучше делать это сознательно, отдавая себе отчет в том, какие высказывания могут быть соединены с какими и в каком - конъюнктивном или дизъюнктивном - модусе.
4. Элементарная социология пространства.
4.1 Основополагающие различения
   Проведем различение нескольких значений понятия "пространство".
1. Наблюдатель социальных событий может усмотреть, что участники социального взаимодействия неким образом пространственно размещены относительно друг друга, т.е. пространственное размещение тел участников для него есть важнейшее определение созерцаемой социальности.
2. Наблюдатель принимает в расчет не пространство взаимодействия, каким его видит он сам, но значение, какое придают пространству взаимодействия участники взаимодействия. Он отличает, таким образом, свое видение пространства от социальных представлений о пространстве.
3. Наблюдатель отличает от этого само собой разумеющегося для участников пространства взаимодействия пространство как смысловую тему, как нечто обсуждаемое, структурирующее коммуникацию. Он различает, таким образом, свое видение пространства, социальное значение пространства, не рефлектируемое, но принципиально важное для участников взаимодействия, и пространство, как оно осознается и обсуждается этими последними.
   Возможно еще говорить о социальном пространстве как порядке социальных позиций. Однако здесь "пространство" представляет собой социальную и научную метафору, впрочем, порой весьма наглядную - скажем, в случае с престижными и непрестижными районами в городе, размещением кабинетов начальников и подчиненных в организации и т.п. Во всех таких случаях различие социальных позиций выражается в различии локализаций, т.е. может действительно созерцаться как пространственная форма, однако это вовсе не обязательно. Такое "социальное пространство" - это удобное, но все-таки всего лишь иносказательное выражение, подобно "социальной дистанции" или "социальной лестнице". Пользоваться этим выражением можно, но то, что при этом подразумевается, никак не может быть поставлено в один ряд с указанными выше тремя основными значениями(32).
   Еще одно важное различение, не укладывающееся однако в предложенную схему, но проходящее как бы поперек, пронизывающее собой все указанные различения: пространство может рассматриваться как нечто обозримое, непосредственно вмещающее данное тело или тела, и как пространство необозримое, нечто такое, что вообще непостижно для созерцания. Оно скорее мыслится, нежели созерцается. Чисто количественная характеристика приобретает здесь черты существенного, основополагающего различения.
4.2 Классические определения
   Рассмотрим теперь проблему более подробно. Мы приведем некоторые классические определения, покажем их сильные и слабые стороны и затем осветим некоторые современные подходы, что позволит нам, наконец, четче обозначить свою позицию.
   Начнем с рассуждений Э.Дюркгейма в "Элементарных формах религиозной жизни". Пространство само по себе, говорит Дюркгейм, не имеет никаких характеристик. Но оно и не является (как у Канта) чистой формой созерцания. Точно так же, как мы отличаем один момент времени от другого, приписывая ему определенное значение (скажем, "прежде / после"), мы приписываем различные определения и пространству ("север / юг", "запад / восток", "левое / правое"). Приписываем не по собственному произволу, но согласованным с пространственными представлениями нашей группы образом. Представления о пространстве, порождаемые в социальной группе, следуют из ее собственных характеристик. Социальная организация - это модель, которая копируется в пространственной организации(33). Именно общество представляет себе мир, ибо лишь оно способно снабдить нас самыми общими понятиями. "Но если мир находится (est) в обществе, то занимаемое им <обществом> пространство смешивается с тотальным пространством"(34). Дюркгейм объясняет, как это происходит: общество возможно, "только если составляющие его индивиды и вещи распределены между различными группами, то есть классифицированы, и если сами эти группы классифицированы по отношению друг к другу. Общество, таким образом, предполагает сознательную самоорганизацию, которая есть не что иное, как классификация. Эта организация общества естественно сообщается пространству, которое оно занимает. Чтобы предотвратить любое столкновение, нужно, чтобы каждой отдельной группе была предназначена определенная часть пространства; иными словами, нужно, чтобы все пространство в целом было разделено, дифференцировано, ориентировано, и чтобы эти разделения и ориентации были известны всем."(35)
   Через крупные работы Дюркгейма проходит сквозная идея: чем больше общество, тем универсальнее функционирующее в нем знание. Универсальность нравственного закона обусловлена тем, что мы (все люди) суть человечество. Объективность научного познания в современном мире связана с интернационализацией социальной жизни. Напротив, небольшое, отдельное общество переносит свою неуниверсальность и на те понятия, которым придает значимость его авторитет. Фактическая пространственная ограниченность обнаруживает себя в специфических понятиях пространства, при помощи которых описывается затем идея пространства, включаемая в совокупное самопредставление общества. (В эпоху Дюркгейма эта проблема обсуждалась в контексте так называемой "социогеографии", в частности у Ратцеля.)
   Посмотрим, что дает этот подход в свете указанных выше различений. Самое главное здесь - это предельная социологизация пространства. Принципы общественной классификации переносятся на организацию пространства, причем общество же своим авторитетом навязывает такое видение как само собой разумеющееся. Теоретик дистанцируется от такого ограниченного видения, скорее всего, потому, что рассматривает организацию "локальных" обществ с точки зрения современного (универсального) общества, предполагающего и абстрактные категории пространства и времени, без которых не было бы современной науки.
   Подход Дюркгейма, во многих отношениях весьма продуктивный, не может нас вполне удовлетворить не только из-за теоретико-познавательных просчетов(36), сколько из-за того, что общество у него - это все-таки некая единая вещь, особая сущность, организм и т.п. В этих понятиях трудно описывать взаимодействие, коммуникацию. Мы не можем, конечно, принять и нерасчлененное, неразличенное оперирование всеми тремя значениями пространства, которые были указаны выше. Вместе с тем, в концепции Дюркгейма есть очень плодотворные моменты, на которые тоже следует обратить внимание. Главное - это самоочевидность некоторых пространственных устроений для членов общества. Они не сопротивляются, не оспаривают такое видение пространства - но, собственно, и не "соглашаются" с ним. Они относятся к нему так же, как (воспользуемся здесь известной интерпретацией Дюркгейма Парсонсом(37)) к нормам. Если бы нормы в полном смысле слова осознавались, отношение к ним было бы когнитивным. Иными словами, действующий относился бы к ним как к элементу ситуации, предоставляющей разные возможности выбора. Но действующий именно не сознает нормы в буквальном смысле слова, они суть само собой разумеющееся для него. Увидеть это извне невозможно: действие на основе сознаваемых и несознаваемых норм внешне выглядит совершенно одинаково. Только внутренняя ориентация действующего при этом совершенно иная. Точно так же обстоят дела и с пространством. Хотя сам Дюркгейм пишет об авторитетной поддержке обществом пространственных представлений, все-таки очевидно, что таковые держатся не прямым насилием или авторитетной заданностью, но в первую очередь вот этой своей самоочевидностью.
   Подойти к существу дела с другой стороны мы сможем через концепцию "социологии пространства" Г.Зиммеля(38) Зиммель подходит к пространству как таковому, в первую очередь, с философской точки зрения. Пространство - это "форма" совершения событий в мире, равно как и время. Часто именно таким формальным условиям приписывают некоторое причиняющее действие, когда, например, говорят о "власти времени" над людьми. Аналогичным образом обстоит дело и с пространством Зиммель показывает, что это неверно. Само пространство не есть действующий фактор. Конечно, говорит он, царства, империи (Reiche) не могут быть сколь угодно большими, а любое пространственное взаиморасположение людей неизбежно обретает свою пространственную форму. Однако те содержания, которые эту форму наполняют, зависят от других содержаний, а вовсе не от пространства. "Не географический охват в столько-то квадратных миль образует великое царство (Reich), это совершают те психологические силы, которые из некоторого срединного пункта политически удерживают вместе жителей такой (географической) области."(39) Все дело не в пространстве как таковом, но в душе. "Не пространство, но совершаемое душой членение и собирание его частей имеет общественное значение. Этот синтез фрагмента пространства (Raumstьcks) есть специфически-психологическая функция, которая - при всех мнимо естетственных данностях - совершенно индивидуально модифицирована; но категории, из которых он исходит, подсоединяются, конечно, более или менее наглядно-созерцательным образом - к непосредственности пространства."(40) Но в некоторых случаях пространственная форма оказывается особенно важна для рассмотрения социальных явлений (как предмет социологии у Зиммеля выступали, напомним, "формы совершения общества" (Formen der Vergesellschaftung), а форма - это характеристика пространственная!). Исследователь придает такое значение пространству, если в конституировании "формы совершения общества" пространственный аспект выступает как первостепенный момент. "Взаимодействие между людьми воспринимается - помимо всего прочего, чем оно еще является, - также и как наполнение пространства. Если некоторое количество лиц в рамках определенных границ изолированно селится друг подле друга, то тем самым каждый из них наполняет своей субстанцией и своей деятельностью непосредственно ему присущее место, а между этим местом и местом следующего лица пространство является незаполненным, то есть, практически говоря, ничем. В то мгновение, когда оба они вступают во взаимодействие, пространство между ними являет себя как наполненное и оживотворенное. Конечно, это основывается только на двусмысленности [того, что называют] промежуточным (Zwischen)": отношение, которое имеет место между двумя элементами, есть всего лишь имманентно совершающееся в каждом из них движение или модификация, но оно происходит между ними в смысле пространственного вступления в промежуток."(41) Это - очень глубокое рассуждение Зиммеля, которое мы хотим специально акцентировать в целях последующего изложения.
   Один из важнейших примеров исследования пространственных форм - понятие так называемой "исключительности пространства". Каждая часть пространства как такового уникальна, немыслима во множественном числе. Именно это позволяет говорить о совершенно тождественных объектах - во всех прочих аспектах, кроме пространственного. Они тождественны, но размещены в разных частях пространства. Но именно поэтому они становятся в своем роде тоже уникальными. "Эта уникальность пространства сообщается предметам, коль скоро они мыслятся как всего лишь заполняющие пространство, и это становится особенно важно для практики в отношении именно тех из них, применительно к которым мы обычно особенно и подчеркиваем, и используем значение пространства."(42) Скажем, некоторые социальные образования могут быть так крепко спаяны со своим пространством, что для других места на том же пространстве уже не остается. Таково государство, исключающее на своей территории другие государства. Иначе обстоит дело с городом, городской общиной. Влияние, будь то экономическое, политическое или духовное, распространяется за пределы города, на всю страну, где встречается с влияниями, исходящими от других городов. При этом предполагается, что взаимовлияние происходит именно в государстве, на его исключительной территории. В то же время, на территории, скажем, средневекового города существует, в сущности, несколько городских общин. В этой же связи Зиммель указывает на принципиальное значение проведения границ в пространстве. Пространство, занимаемое некоторой общественной группой, мы воспринимаем как единство, причем единство пространства настолько же выражает единство группы, насколько и наоборот, единство группы оказывается основанием единства пространства. В природе любое проведение границ условно, именно поэтому такое значение имеют границы политические. "Граница - это не пространственный факт с социологическим эффектом, но социологический факт, который пространственно оформляется"(43). Зиммель рассматривает и различие в пространственном оформлении фиксированных на определенных территориях групп и перемещающихся сообществ. Наконец, он исследует значение пространственной дистанции во взаимоотношениях людей (позже это станет одной из тем так называемой "социальной экологии").
   Более подробно говорить о концепции Зиммеля - одной из самых перспективных для социологии пространства - мы здесь не можем(44). Мы видим, что концепция Зиммеля - более гибкая, нежели концепция Дюркгейма. При помощи понятий Зиммеля можно исследовать не только общество в целом, но и отдельные социальные образования, и даже взаимодействие всего двух людей. Это отвечает основной установке Зиммеля на изучение всех форм взаимодействия. Однако при этом у Зиммеля не столь акцентировано то, что представляется нам основным достижением Дюркгейма: квазинормативная самоочевидность пространственных членений. Зиммель также недостаточно четко различает позицию наблюдателя и воззрения самих участников взаимодействия. Этот момент в наибольшей мере нуждается в коррективах.
   Весьма сильно продвинуться вперед в одном из важнейших аспектов нам поможет концепция Т.Парсонса. У Парсонса, прежде всего, мы находим внятное отрицание значения пространства для анализа социального действия. В его первой работе нередки такие рассуждения: "Физическое время есть способ соотнесения событий в пространстве, время действия (action time) - способ связи средств и целей и других элементов действия. (...) Действие не-пространственно, но временно." К этому месту сделано примечание: "Конечно, каждое конкретное событие происходит также и в пространстве. Но этот факт есть непроблематическое данное в том, что касается аналитических наук о действии."(45) Это связано конечно, с определенной концептуализацией тела. Согласно Парсонсу, "тело действующего образует для него точно так же часть ситуации действия, как и внешняя окружающая среда".(46)
   Во втором капитальном труде Парсонса "Социальная система" о пространственном аспекте говорится более содержательно. Здесь Парсонс вводит понятие "территориальности", которая определяется им как один из реляционных атрибутов "ego" как биологического организма. Реляционные критерии определяют, в каком специфическом отношении некий объект находится к "ego" и, таким образом, к другим объектам(47). Парсонс выделяет три таких реляционных атрибута: "биологическую позицию" (половой аспект воспроизводства), пространственное, или территориальное размещение(48), а также темпоральное размещение (локализация во времени). Если "пространственная позиция ego как организма в данный момент времени берется как данное, то отношение к ней позиции в пространстве, на которой размещен alter", и есть территориальное размещение . Такое релятивное (соотносительное) территориальное размещение присуще всем действиям, однако особенно важно оно в двух случаях. Во-первых, поскольку каждый индивид исполняет несколько социальных ролей, продолжительность отводимого им времени не может быть большей, чем позволяет ограниченная пространственная мобильность при переходе от одной из них к другой, например, от семьи к работе и наоборот. "Это значит, что основные "базисы операций" деятельности индивида должны располагаться внутри ограниченной территориальной области, хотя "регулярное сообщение" посредством механических средств сильно расширило эту область. Сообщество - это коллектив, члены которого разделяют общую территориальную область как базис своих операций в повседневной деятельности."(49) Парсонс еще называет это "резидентным размещением".
   Кроме этого, важным аспектом территориальности является использование силы. Сила действует именно на тело, организм, ограничивая свободу действующего, например, движение или коммуникации. "Чтобы использовать силу против действующего, необходимо "добраться до него" в том месте, где он есть или хотел бы находиться. Использование силы - предельное средство предотвращения действования (мертвец не действует) и, поскольку как компонент власти использование силы должно быть контролировано в обществе, территориальная организация силы и ее возможное (contingent) использование всегда является фокусом структуры общества."(50)
   Мы находим понятие территории и в контексте первых же дефиниций в работе Парсонса "Общества". Парсонс указывает, что хотя общество является в некотором смысле частью более обширной социальной системы - интернациональной, или "интерсоциетальной", оно может быть выделено как особая система, невзирая на многочисленные связи и отношения его элементов, в которые они вступают помимо общества. Достаточно традиционным образом он характеризует его как наиболее самодостаточную систему: "единицы общества более зависимы от других единиц того же общества, чем от единиц другого общества"(51). Примечательным образом, именно здесь всплывает понятие территории. Общество, по Парсонсу, в первую очередь, политически организовано, и оно должно установить "относительно эффективный нормативный порядок на некоторой территории (within a territorial area)"(52)
   Итак, действие per se, аналитически вычленяемый аспект совокупной реальности, непространственно, но только временно. Действие как конкретный феномен предполагает тело, организм действующего. Тело размещено в пространстве; наряду с телами других действующих, перемещения тела должны обеспечить возможность исполнения социальных ролей и контролируются обществом с использованием силы. Совокупность действующих на общей территории образует сообщество: во-первых, поскольку тела членов сообщества, в основном, размещены в одной и той же области; во-вторых, поскольку на этой территории поддерживается определенный нормативный порядок (в том числе и посредством силы, хотя отнюдь не исключительно ею). Даже если оставить в стороне вопрос о том, насколько последовательно могут сочетаться более ранние идеи о преимущественно темпоральном характере действия как аналитически вычленяемой реальности и позднейшие рассуждения о его пространственных характеристиках, самое главное остается неясным. Как соотносятся между собой территория и норма? Территория есть нечто фактическое, поскольку на ней размещены тела действующих. Однако на этой же территории значим нормативный порядок. Как чисто фактическое пребывание тел может быть отрегулировано на основе нормативного порядка? Этот вопрос напрашивается именно в связи с концепцией Парсонса. Наиболее продуктивны у Парсонса, конечно, те аспекты его исследований, где он четко расставляет все акценты. Пространство сопряжено с телами действующих. Время - с ожиданиями (не забудем - хотя Парсонс не подчеркивает этого в данной связи, что ожидания суть нормативные ожидания). А пребывание на общей территории каким-то не вполне очевидным образом связано с общими нормами и принудительным осуществлением порядка.
4.3 Обозримое пространство и тело.
   Таким образом, проблематика социологии пространства вновь приводит нас к проблемам социологии тела - родственной, но все-таки уже иной дисциплины(53). Мы должны определить, насколько выкладки этой последней могут быть учтены в последующем изложении. Посмотрим, например, как соотносятся тело и пространство у П.Бурдье. "Квалифицировать свойства и движения тела как нечто социальное, - пишет он в книге о "практическом рассудке", значит сразу же наиболее фундаментальным образом натурализовать социальный выбор и конституировать тело, со всеми его свойствами и перемещениями, как аналогичный оператор, устанавливающий все виды практической эквивалентности среди различных разделений социального мира: разделения полов, возрастных и социальных классов, точнее, среди значений и ценностей, сопряженных с индивидами, которые занимают практически эквивалентные позиции в пространствах, определяемых этими разделениями"(54) Иными словами, разъясняет далее Бурдье, если элементарные движения, "гимнастика тела", как он это называет (движения вверх и вниз, вперед и назад и т.п.), в особенности же сексуальный, биологически данный ее аспект оказываются сильно нагружены социальными значениями, социализация внушает чувство тождества между социальным и физическим пространствами. Но при этом самые фундаментальные структуры группы оказываются укорененными в изначальном опыте тела, иными словами, опыт тела не непосредственно естествен, но столь же натурален, сколь и социален: "... все схемы восприятия и оценки, в которые группа отлагает свои фундаментальные структуры, и схемы выражения, посредством которых она сообщает им начатки объективации и, тем самым, усиления, с самого начала становятся между индивидом и его телом: приложение фундаментальных схем к собственному телу, в особенности, к тем частям его, которые, с точки зрения этих схем, наиболее существенны (pertinentes), несомненно, в силу инвестиций, объектом которых является тело, оказывается одним из наиболее предпочтительных случаев инкорпорирования схем"(55) Однако еще более важно для Бурдье другое - процессы усвоения и воспроизводства габитуса, т.е. "системы длительных и транспонируемых установок", "структурированных структур, предрасположенных быть структурирующими структурами"(56), как правило, находятся ниже уровня сознания. Это значит, что в одном случае нет сознательного усилия подражания, в другом - памяти и знания. В одном случае следует говорить даже не об имитации но о мимесисе; в другом - о практической реактивации, лежащей ниже уровня выражения, сознания и предполагающей их рефлексивной дистанции. "Тело верит, поскольку оно играет: оно плачет, миметируя грусть. ... То, что усвоено посредством тела, не есть нечто такое, что ты имеешь, как знание, которым можно заслониться, - это нечто такое, что ты есть."(57) Преимущественным же местом объективации "порождающих схем" является обитаемое пространство - начиная с дома, жилища(58).
   Итак, физическое пространство и пространство социальное сопрягаются, поскольку тело нагружается социальными значениями, а социальность натурализуется. Имеется не знание о пространстве, но практическая ориентация, не сознаваемая, ибо укорененная в опыте тела и как биологически преконструированного, и как социально нагруженного "оператора". Усвоение и воспроизведение в автоматических реакциях схем устроения мира (социального и физического) происходит на уровне "практического смысла", без рассуждений и рефлексий. И чем раньше человек "вступает в игру", тем более самоочевидным кажется ему пространство игрового поля, а тело, будучи поставлено в соответствующие условия, всегда вновь запустит в ход свои движения. Бурдье, разумеется, подчеркивает, что в наибольшей степени все это относится к дописьменным обществам. Об этом же говорят и его примеры. Однако здесь возникает сомнение: не может ли такая самоочевидность непосредственного сопряжения пространства с биологически определенным и социально обозначенным телом стать меньшей на более поздних этапах, когда уже ведома письменность и развита рефлексия? Применительно к современной ситуации Бурдье предпочитает говорить именно о пространстве (пространствах) социальных позиций - но тогда справедливы критические замечания Б.Верлена: "Если мы примем в расчет тело агента(59), то увидим, что стратегия Бурдье должна во многих отношениях оказаться неудачной. Он не может разместить тела в своем социальном пространстве... В то же время он не способен провести ясное различение между пространственными понятиями физического и социального миров."(60)
   Мы можем, таким образом, до известной степени признать правоту Бурдье и воспользоваться некоторыми его ходами мысли. Однако и эта концепция также не может нас вполне удовлетворить. Характеристики тела, а значит, и характеристики пространства, которые он предлагает, слишком конкретны. С одной стороны, без этого, кажется, оставалось бы слишком мало. Если это живое тело, то у него должен быть пол, возраст, его действия - это еда, питье, половое воспроизводство и т.п. С другой стороны, столь конкретно определяемое тело перемещается в столь же конкретно определяемом пространстве. Дом, обозримые пределы небольшой этнической общности, вообще, все, что входит в пределы наглядного созерцания - здесь приложение данной концепции может быть, видимо, наиболее плодотворным. Для нас же наиболее важно другое: перемещения и движения тела сопряжены с дорефлексивным, и притом столь же социальным, сколь и "натуральным" представлением пространства. Специфическая разработка этой идеи применительно к разным видам пространства - это отдельная, не обязательно решаемая при помощи понятийного аппарата Бурдье задача.
   Конкретная обозримость тел может быть трактована и несколько иначе, чем у Бурдье.. Примером тому могут служить сочинения И.Гофмана. Однако концепция Гофмана - весьма плодотворная для социологии пространства - заслуживает специального и намного более подробного анализа, чем это возможно в рамках данной статьи(61). Возможности микросоциологического подхода хорошо представлены в уже упомянутой обобщающей статье Дж. Тернера, синтезирующей идеи многих теоретиков, в том числе А.Шютца и И.Гофмана. Обратим внимание прежде всего на то, что пространство здесь - это социально организованное пространство интеракции. "Своим размещением в пространстве или своим перемещением в пространстве люди сигнализируют друг другу о своих намерениях и ожиданиях."(62) Положение или перемещение в пространстве - это использование возможностей постановки роли (role-making) (термин Р.Тернера) и выстраивания социальной "сценической игры" (stage-making). Выстраивая свое взаимодействие как сценическую игру, индивиды договариваются об использовании пространства: кто какую территорию занимает, кто, куда и как часто может передвигаться и т.д. Отсюда следует возможность регионализации интеракций, т.е. образование устойчивого образца их пространственного распределения и подвижности. Характерным образом регионализация стоит у Тернера в одном ряду с "рутинизацией", "нормативизацией", "ритуализацией" и "категоризацией" (взаимным типизированием) совместной активности индивидов, находясь с ними в отношении позитивного взаимодополнения. Насколько успешно происходит одно из перечисленного, зависит от успешности также и всего остального.(63)
   Однако одна важная проблема остается нерешенной и здесь. Тернер пишет о пространстве в контексте микросоциологических построений. Но он не показывает, как в этот контекст обозримой интеракции входит большое пространство, говоря еще точнее: большое политическое пространство. Здесь дело не просто в том, что между "микро" и "макро" в социологии лежат почти непреодолимые преграды и Тернер тоже говорит о невозможности эти преграды преодолеть. Дело еще и в том, что Тернер не до конца использует предлагаемые им самим теоретические ресурсы. Ведь в малом взаимодействии, обозримой интеракции может обговариваться использование не только вот этого малого пространства самой интеракции, но и большого пространства, распоряжаться которым или сообразовываться с которым также должны участники взаимодействия. Останемся пока на этом уровне. Рассмотрим проблему сначала на примере диадического взаимодействия.
   Диадическое взаимодействие - это простейший уровень социальности. Может показаться, что еще проще было бы начать с поведения единичного действующего, однако это не так. Вместе с М.Вебером мы можем сказать, что собственно социальное начинается с ориентации на другого; вместе с Г.Зиммелем мы держимся того мнения, что единичный действующий, именно его одиночество - это отнюдь не простой, не самоочевидный социальный факт. В одиночестве действующего просматривается сложное действие многообразной социальности, в диадическом взаимодействии - при всей абстрактности таких конструкций - нет поначалу ничего, кроме просто факта взаимодействия "ego" и "alter", т.е. "я" и "другого"(64). При этом и "я", и "другой" непосредственно воспринимают пространство как существа телесные. На пространство физического мира здесь непринужденно накладывается пространство социальное. "Пространство в физическом мире, - пишет Б.Верлен, - конституировано через опыт собственного тела субъекта посредством сознательного Я в движении. Агент, таким образом, на опыте постигает физический мир и представляет его пространственные измерения исходя из перспективы своего тела."(65) Здесь принципиально важное значение имеют такие определения, как "лево", "право", "перед", "сзади", "вверху" и "внизу" .(66)
   Если "я" и "другой" взаимно ориентируют свое поведение, то пространственная достижимость чужого тела и, соответственно, достижимость своего тела для чужого входит в смысл этого поведения. "Я говорю о некоем Ты, что оно принадлежит к моему социальному окружающему миру, если оно сосуществует со мной в пространстве и времени, - пишет А.Шютц. - То, что оно сосуществует со мной в пространстве, означает, что оно дано мне "телесно", а именно, как оно самое, как это особое Ты, а тело его - как поле выражения в полноте своих симптомов."(67) Оба участника взаимодействия прежде всего непосредственно воспринимают каждый свое тело и тело своего партнера по интеракции, а также все физические определения пространства интеракции, поскольку это так или иначе влияет на смысл поведения. Мое тело и тело другого не могут одновременно находиться в одном и том же месте. Но точно так же мое тело не может находиться на месте любого другого природного тела, все равно, одушевленного или неодушевленного. Однако тело другого человека может переместиться или, наоборот, остаться на том же месте по взаимному согласованию (не обязательно вербальному), в том числе, под воздействием угрозы (обоюдно или односторонне выражаемой) применения силы. Таким образом, первичное представление о пространстве как пространстве определенных мест и естественно, и социально. Оно воспринимается как само собой разумеющийся аспект организации поведения и коммуникации. Движения своего и чужого тела задают действующему дорефелексивный опыт(68), который, в свою очередь, может служить основанием для дискурса, обговаривания размещений в пространстве. Но прежде дискурса тело автоматически подсказывает возможное движение, соразмерное пространству.
   От диадического взаимодействия перейдем к более сложным. Уже переход от диады к триаде имеет, согласно Зиммелю, принципиальный характер(69). Вместе с третьим участником взаимодействия появляется возможность опосредования, примирения противоборствующих - но также и незаинтересованного наблюдения. Третий как непосредственный участник не вносит почти ничего нового, что отличало бы "двоицу" от "троицы" в отношении пространственного определения. Однако третий может быть также и наблюдателем. Непосредственный наблюдатель есть также участник взаимодействия. Каждый из участников диадического взаимодействия наблюдает лишь другого участника и - косвенно - себя. Они не наблюдают само взаимодействие. Третий участник может наблюдать взаимодействие, он участвует как наблюдатель (действие есть также претерпевание). Как участник он соопределяет пространственные характеристики взаимодействия сообразно размещению своего тела и размещает тело сообразно пространственным характеристикам. Но одновременно он наблюдает само взаимодействие (конечно, в данном случае, только диаду). В свою очередь, присутствие наблюдателя позволяет другим участникам взглянуть на свое взаимодействие со стороны. Так или иначе, неотрефлектированное использование и определение пространства в полной мере возможно (насколько это вообще возможно между людьми) только в диадическом взаимодействии. Триада предполагает возможность суждения, объективирования пространства. Однако и триада, и более обширные по количеству участников взаимодействия до какого-то уровня все еще остаются непосредственными, т.е. микроинтеракциями. Мы же намерены перейти к исследованию большого пространства. Как это вообще возможно? Здесь нам приходится поставить вопрос о соотношении микросоциологии и макросоциологии, а для этого следует выяснить, где кончается "микро" и начинается "макро".
   Для нас представляет в данном случае интерес то, как А.Шютц вводит в этой связи различение: "Umwelt" / "Mitwelt" ("окружающий мир" / "совместный мир" (70)). Первое понятие, как мы видели, предназначено для обозначения непосредственно данного в пространстве и времени социального опыта. Окружающий мир слоится на уровни более близких и более периферических переживаний, и постепенно эта периферия оказывается уже за границей окружающего мира, продолжаясь "по ту сторону телесности и пространственной непосредственности в ситуацию совместного мира" (если следовать англоязычной версии: мира современников)(71). Одно переходит в другое, но трудно указать, когда непосредственное перестает быть непосредственным. То, что уже перестало быть непосредственным опытом для участника, может быть все еще непосредственным взаимодействием с точки зрения наблюдателя, обозревающего это взаимодействие в иной перспективе. Но раз нет абсолютного определения непосредственного, то нет и абсолютного определения "микро" и "макро", хотя вполне очевидно, куда относить диадическое взаимодействие, а куда - процессы, в которых заняты тысячи и миллионы людей.(72)
   Это, конечно, не значит, что в определении большого и малого пространства социальности мы обречены на полный релятивизм. Важнейшим определением малого, непосредственного, простого взаимодействия часто называют присутствие или соприсутствие(73). Нам необходимо уточнить этот момент. Соприсуствие двух собеседников в известном смысле не прерывается от того, что они свою беседу с глазу на глаз продолжают по телефону(74). Однако пространство, разделяющее двух собеседников, является, тем не менее, иным, не тем малым, легко обозримым пространством, где они находились лицом к лицу, но большим, непосредственно не обозримым. И они, находясь, благодаря телефону, в непосредственном контакте, знают о разделяющем их пространстве как большом, во всяком случае, большем, нежели первоначальное пространство их общения. Иными словами, с пространством макровзаимодействия дело обстоит не совсем так, как с основными определениями микровзаимодействия. Что же происходит, когда мы имеем дело не с малым пространством обозримых тел, но с большим политическим пространством?
4.4 Большое пространство в коммуникации и действии
   В большом пространстве невозможно непосредственное созерцание удаленного тела; при этом понятие соприсутствия теряет важность и автоматизм размещения уступает место знанию о территории(75). Однако пространство все равно остается здесь пространством тел, в принципе, могущих быть созерцаемыми. В рамках каждого малого обозримого пространства внутри этого большего пространства тела действующих движутся уверенно и надежно, ведомые автоматизмом практического рассудка, а территория осмысливается как пространство значимых правил и чувствительных санкций.
   Не принимая во внимание это обстоятельство, мы неизбежно будем приходить к тому, что Коллинз называет "стратегией микротрансляции". С этой точки зрения, социальные структуры представляют собой "микроповторение в физическом мире", то есть "повторяющееся в конкретных (particular) местах поведение людей, использующих конкретные физические объекты и коммуницирующих с определенными другими людьми при повторяющемся использовании преимущественно одних и тех же символических выражений"(76). Конечно, продолжает Коллинз, имеется и символическая коммуникация, но социальная структура не сводится к смыслу: структура - это повторяющиеся действия коммуницирующих, в то время как смысловые содержания часто двусмысленны или ошибочны, часто не одинаково понимаются обеими сторонами в коммуникации, а представления о подлинном социальном состоянии (государстве, организации, семье, дружеском кружке) далеко не всегда точны и верны. Следовательно, наблюдателю не особенно и нужно знать, что происходит, так сказать, "в умах". Гораздо важнее физическая среда действий: "Не поддающийся выражению контекст, от которого зависит каждый и на котором основывается все молчаливое взаимопонимание, есть физический мир, включая и собственное тело каждого человека, усматриваемое с точки зрения конкретного места в этом мире."(77)
   Несмотря на плодотворность такого подхода, он в целом неудовлетворителен для нас, ибо здесь сделана попытка придать единообразие исследовательской стратегии, элиминировать из рассмотрения все, что не вписывается в объективистскую картину социального мира. Мы же исходим из того, что значения "пространства", указанные выше, лежат в основе равноправных стратегий, так что совершенно не обязательно придавать теории единство и транслировать социологию на уровень микросоциологии. Конечно, это позволяет подтверждать ориентацию на обозримый физический мир и на тело действующего. Но тогда мы теряем возможности более тонкого, не лобового ("что люди думают") анализа смысла. Этот последний особенно нужен нам, когда само по себе социальное взаимодействие ограничивается малым пространством и относительно малой длительностью, однако его содержанием, обсуждаемыми темами и, следовательно, элементами предрасположенности к действию оказывается именно большое пространство.
   Коллинз не может освободиться от идеи телесного соприсутствия(78). Он критикует, в частности, феноменологическую социологию, поскольку в ней за точку отсчета берется именно перспектива самого действующего, с чем связан исключительный интерес именно к смыслу поведения. Однако Коллинз не видит возможностей дизъюнктивного соединения понятий, которые соотносятся с одной и той же схемой (тело как физическая данность или как носитель смысла, или как аспект смыслового комплекса, не собственно тело, но смысл тела).
   Именно здесь мы считаем нужным ввести одно из наших центральных понятий: сополагаемый смысл. Это - чрезвычайно тонкий момент. Здесь каждый шаг рассуждения должен быть прописан с максимальной тщательностью.
   Итак, тело, находящееся в непосредственной близости партнера по коммуникации, созерцается как таковое. Однако это созерцание вовсе не непосредственно, если под этим подразумевать чистую, не отягощенную социально-культурным контекстом явленность. Пространство обозримого взаимодействия также не является пространством фиксированных мест, с каждым из которых ассоциируется тот или иной деятель. Хотя непосредственно в момент взаимодействия одно и то же место не может быть занято разными телами, однако даже применительно к микровзаимодействию можно сказать, что речь уже идет о территории, на которой, в принципе, могли бы размещаться участники интеракции. Она не представляет собой простого сложения мест. Территория есть нечто большее: она предполагает набор разнообразных возможностей размещения (в том числе и "резидентного", по Парсонсу). Место партнера по взаимодействию всегда соотносится с более обширной, непосредственно не созерцаемой территорией. О ней известно, она принимается в расчет, и в расчете на нее партнерами определяется смысл взаимодействия. Территория взаимодействия может при этом никак организационно не фиксироваться. Пусть даже мы не обнаружим здесь природные физические тела (так называемые, "естественные границы") и социальные артефакты (произведенные людьми значимые объекты: дома, дороги и т.п.), которые бы фиксировали ограниченность перемещений(79). Пусть даже мы не найдем здесь структур - то есть не увидим той регулярной повторяемости действий, которая только и позволяет говорить о структуре. Все равно пространственные перемещения в ходе взаимодействия не выйдут за пределы некоторого региона. Возможности перемещений и размещений ограничены, но эта ограниченность обнаруживается как некое фактическое обстоятельство только тогда, когда мы идентифицируем ограничиваемое. Иными словами, мы должны сказать, что именно не выходит за эти пределы. Простейший ответ: действующие, ибо их тела сопряжены с пространством. Но тогда придется поставить следующий вопрос: идентифицируем ли мы пространство по тому, что в нем действуют данные люди или мы идентифицируем людей по тому, что они действуют в этом пространстве? Поскольку мы хотели определить именно пространство, то за независимую переменную надо брать действующих. Однако легко обнаружить, что в целом ряде случаев (например, владение поместьем, гражданство, членство в организации с фиксированным местоположением и т.п.) тождественность самого действующего может быть определена, только исходя из определенности пространства. Если же мы возьмем самый чистый случай: отсутствие естественных границ и социальных артефактов, то нам придется выяснить, где же мы останавливаемся, где может быть положен предел релятивизму: ведь пространство может быть определено столь же широко, как и действующие, в зависимости только от целей наблюдения. Иными словами, в принципе, цепь взаимодействий непрерывна(80). Нужны какие-то основания, чтобы выделять именно данных людей или данные территории. В случае с микросоциологическими исследованиями на небольших обозримых пространствах эта проблема не кажется столь острой из-за очевидности созерцаемых тел и пространств. Но по мере того, как осязаемость тела уступает место смыслу тела, нечто аналогичное должно происходить и с пространством.
   На передний план выходит фиксируемая наблюдателем значимость предполагаемого пространства взаимодействия для действующих. То есть в том случае, когда для действующих пространство (именно большое, непосредственно не обозримое пространство) непроизвольно, неслучайно, более-чем-фактично, мы можем говорить, что смысл его входит в смысл действий и коммуникаций. Именно так поведение одновременно регионализовано и нормативизировано. Знание о значимом пространстве не обязательно актуализуется во взаимодействии; достаточно того, что оно входит в качестве составного элемента в "само собой разумеющееся" для действующих. Это и есть сополагаемый смысл.
   Важно понять отличие сополагаемого смысла от того, с чем мы имеем дело, например, в случае государственной границы. Государственная граница в ее материальном выражении (пограничные столбы, охрана, таможня и т.п.) - это социальные артефакты, нагруженные социальными смыслами, но при том вполне созерцаемые, хотя бы отчасти. Сополагаемый смысл - это некий оттенок смыслового наполнения коммуникаций. Его легко обнаружить тогда, когда пространство тематизировано в коммуникации, т.е., как мы и определили это выше, делается предметом обсуждения.
   Гораздо сложнее обстоит дело в других случаях. Здесь нам снова можно прибегнуть к концепции Зиммеля. Мы видели, что, согласно Зиммелю, пространство обычно выступает как нечто "незаполненное", покуда в ходе социального взаимодействия оно не оживотворится в силу происходящих в каждом действующем изменений. Практически для нас это означает, что бесполезно и бессмысленно выискивать оттенки пространственного смысла у действующих, которые непосредственно не взаимодействуют, не коммуницируют друг с другом. Самое большее, на что способен здесь наблюдатель, - это умозаключения. Мы интуитивно предполагаем сополагаемый смысл. Однако могут ли иметь ценность такие догадки, если их нельзя проверить?(81). Здесь есть только одна очевидная возможность. Тот смысл, который предполагаем мы и сополагает в коммуникации большинство действующих, должен быть еще раз внятно сформулирован в рамках самой исследуемой социальности. Иными словами, внятное коммуницирование о смысле пространства является одним из необходимых условий познания сополагаемого смысла. От идеального дискурса такое обсуждение пространства - как и любых иных общезначимых основ социальности - отличается тем, что некоторые аспекты молчаливо выводятся за пределы обсуждений, составляя, как сказал по иному поводу Дюркгейм, недоговорное условие значимости договора. Оставаясь неотрефлектированными и составляя основу рефлексии, эти аспекты в то же время позволяют внешнему наблюдателю судить не только о том, что непосредственно является предметом обсуждения, но и о базисном уровне согласия, в том числе и относительно пространства. Очевидно, что кто формулирует концепцию пространства, тот более свободно, дистанцированно, инструментально относится к базисному ресурсу социальной жизни, располагает несравнимо большими шансами власти на этом пространстве. Ограничение перемещений, структурирование расположений тел и формулировка, перевод самоочевидностей в разряд обоснуемых (по наиболее подходящим ad hoc правилам обоснования) истин - все это обеспечивает инструментальную достижимость большего числа тел. Это и есть власть - не просто как факт навязывания воли, но как социо-онтологически фундированная позиция.
   Наши последние выводы относятся к любым исследованиям пространства. Однако они особенно важны в одном специальном случае. Речь идет о пространстве больших империй.
5. Имперский смысл как понятие социологии.
   Большое пространство взаимодействия должно быть большим именно по смыслу, а не просто по физической характеристике. Но для того, чтобы стать большим по смыслу, оно в течение некоторого времени должно в реальности превосходить по своей протяженности все иные формы организации взаимодействий. Итак, пользуясь введенными различениями, мы можем сказать, что имперское пространство представляется внешнему наблюдателю как нечто обширное. Оно представляется как нечто обширное участникам взаимодействий на пространствах империй. Оно именно в этой своей обширности выступает как момент конституирования смысла социальных взаимодействий. Итак, чисто количественной характеристики величины пространства мы, правда, дать не можем. Слишком многое зависит здесь от исторической ситуации, развитости и характера средств коммуникации(82) и т.п. Но это не приводит к релятивизму. Современный наблюдатель, исследующий древнюю империю, знает, например, сколь невелики ее размеры сравнительно с возможностями нынешних средств сообщения. Однако для него важны другие, не менее объективные характеристики: возможности средств сообщения той эпохи и реальное отношение к пространству действующих в этой империи. Точно так же объективно и сохранение смысла большого пространства, даже если реальное пространство взаимодействия уменьшилось. Объективно и бесспорно, что когда-то это пространство было большим и воспринималось как большое. Это наложило свой отпечаток на смысл, который продолжает функционировать в коммуникации как смысл большого пространства.
   Выше мы уже говорили о том, что социология пространства предполагает социологию тела (и наоборот); в том же отношении находятся социология времени и социология смысла. Мы говорили также и о том, что тело осмысленно, а смысл явлен через тело. Иными словами, аналитическое разведение пространства и времени отнюдь не исключает множественного взаимоналожения этих измерений реальности и анализа. Это относится и к большому пространству Большое пространство слишком велико, чтобы его можно было ухватить в созерцании одномоментно. Внутренний взгляд либо схватывает самое идею огромности, с которой не сопряжено собственно видение, либо пробегает - в течение некоторого времени, не одномоментно - по этой большой фигуре. Чем больше пространство, тем сильнее тело уступает место смыслу. Смысл пространства всегда может оказаться аспектом внутреннего осознания времени, равно как и наоборот(83), однако большое пространство облегчает мысленное истончение, абстрагирование телесности, отчего "протяженность" и "длительность" получают очень близкие значения. Но можно рассудить и по-другому. Статичность пространственной фигуры поглощает временную динамику. Пространство как смысл пребывает непрерывно - время останавливается. Конкретизируем это на примерах из области социального.
   Итак, смысл пространства может быть выражен в терминах временного измерения: я не посылаю письмо, зная, что оно не успеет дойти к сроку. Или же: я посылаю сообщение в расчете, что продолжительность его прохождения изменит его смысл. Я ориентируюсь при посылке письма не на абсолютную величину пространства, но на наличие средств коммуникации, на отлаженность почты, на социальную допустимость эквивалентной замены: бумаги - телефонным звонком, документа на оригинальном бланке - телексом или факсом. В этом аспекте даже остаточный момент объективности пространства (то, что находится в пределах личной досягаемости, передается иначе, чем то, для чего необходимы средства сообщения) может быть снят, например, правилами бюрократической процедуры: иную бумагу нельзя послать иначе, чем с посыльным, даже в соседний кабинет. При определенных социальных условиях малое может стать большим, а большое - малым. Указывая на эти условия мы опять-таки избегаем релятивизма.
   Важнейший аспект социально квалифицированной величины пространства - политическая ограниченность. Покажем это на примере государственной границы. Вернемся еще раз к ситуации с телефонным разговором. Так, государственная граница может проходить не только между участниками телефонного разговора в Москве и Париже, но и между москвичом и парижанином в разговоре с глазу на глаз, будь то в Москве или Париже. Но эта ситуация не возникла бы в диадическом взаимодействии, если бы до этого смысл границы не соопределил всей сети социальных коммуникаций на некотором политико-географическом пространстве(84). Итак, мы видим, что микровзаимодействие может быть проинтерпретировано как макровзаимодействие, причем не только наблюдателем. Речь идет о том, что действующие, непосредственно созерцающие тела друг друга, внятно сополагают этому смыслу смысл иного, большого, политически расчлененного пространства.
   В ходе наших рассуждений нас постоянно подстерегает один очень коварный момент. Всякий раз, как мы говорим о большом пространстве, возникает соблазн назвать его большим для постороннего наблюдателя и/или для самих действующих, подчеркивая тем самым, что нас интересует не "географический охват в столько-то квадратных миль" (говоря словами Зиммеля), но тот или иной смысл. Однако чем сильнее мы привязываем наши рассуждения к современной эпохе, тем труднее различить "объективную величину" и смысл. Дело в том, что и социолог как наблюдатель, и наблюдаемые коммуницирующие действующие, как правило, разделяют представления о пространстве, заданные некогда наукой Нового времени. Более сложные идеи, содержащиеся в современной философии, физике и географии, далеко еще не стали предметом общего образования, тем совместным культурным достоянием, освободиться от которого почти невозможно(85). Поэтому ниже, говоря о большом пространстве, мы будем иметь в виду его, так сказать, объективный, измеримый характер - в своем роде тоже смысловой! -, оговаривая специально только те моменты, когда специфическое осмысление пространства вступает в противоречие или неоднозначную интерференцию с этой "объективностью".
   Какие теоретические ресурсы предлагает нам западная социология для исследования больших пространств? Одной из самых распространенных ныне идей является идея глобальности, всемирности. Предполагается, что в нынешнюю эпоху мы живем в едином большом обществе, занимающем весь земной шар. Несмотря на то, что государства, разделяемые границами, никуда не исчезли и в ближайшее время не исчезнут, современные средства информации и коммуникации, мировая торговля, финансы, интернациональная наука и техника обеспечивают некое подобие не политического и не культурного, но совершенно нового глобального единства(86) .
   Эта картина социального мира складывалась постепенно, но в нее плохо вписывалось существование в мире двуполюсной системы противостояния, одна из сторон которого нередко характеризовалась как находящаяся накануне распада империя(87). Понятие империи вообще не очень хорошо приживалось в социологии, ибо не вписывалось ни в одно из принятых в ней различений. Ни старое различение государства и гражданского общества, ни идущее от Тенниса различение сообщества и общества, ни все сильнее профилирующееся ныне различение мирового хозяйства (мирового общества, мировой системы) и национального государства не оставляют места для империи. Правда, распад СССР, кажется, позволял сделать вывод, что тенденция глобализации была, в принципе, определена верно, ибо политическая отграниченность огромного пространства перестала быть одним из определений мирового порядка. Напротив, явные признаки реинтеграции на пространстве бывшего СССР заставляют сомневаться в справедливости таких выкладок. Ясность здесь может быть внесена только более точным определением понятия империи, которое мы намерены дать в связи с категориями социологии пространства.
   Любые рассуждения о глобализации, по меньшей мере, релятивирующей, если не вовсе ставящей под вопрос в обозримом будущем, все государственные границы(88)", своим идейным истоком имеют старую либеральную идею о свободном взаимовыгодном общении собственников, постепенно вытесняющем государство на периферию социальности(89), о гражданском обществе, не знающем, в противоположность государству, политических границ(90) . В значительной мере это связано с пониманием обмена как основной, базисной формы социального взаимодействия(91). Социальность-обмен постигается как нечто, в принципе, безграничное, лишь случайно ограничиваемое естественными пределами и социальными артефактами. Смысл коммуникации-обмена не соопределен политическим пространством, если берется в чистом виде. Размещение в пространстве товаровладельцев ничего не меняет в том, что обменивают они именно товары. При этом и величина пространства - хотя она учитывается здесь - не влияет на самый смысл товарности(92). На него влияет политическая определенность пространства. Здесь именно политическая (чаще всего - государственная) граница может соопределить смысл товарообмена, например, через введение таможенных правил или, напротив, через объявление зоны свободной торговли, или демонстративное соблюдение нейтральности (характерен например политический статус портовых городов в древнем мире, признаваемых в своем нейтральном торговом статусе крупными континентальными силами(93)). Точнее будет сказать, что смысл товарообмена остается неизменным в определенных пространственных пределах, хотя понятие о таких пределах, как представляется, не входит в этот смысл изначально(94). В истории же такой товарообмен - это сравнительно поздний результат социальной эволюции. И не по чистому смыслу, но по фактической наполненности смыслом "естественнее" было бы предположить, что товарообмен (вообще, любой обмен, который так соблазнительно трактовать в качестве базиса социальности) нередко отягощен какими-то дополнительными смыслами, среди которых мы находим и смысл политического пространства.
   Смысл политического пространства - это смысл границы. Как социальный артефакт граница отделяет одно территориально-политическое образование или область властного влияния от другого (другой). В первую очередь, речь идет о государстве. Государства могут быть малы или велики, однако в определение каждого из них необходимо входит понятие ограниченной территории. Территориальное государство противоположно всемирному общению и гражданскому обществу, все равно, будем ли мы стараться отождествить или развести два последних понятия. Само существование современного государства с фиксированной территорией означает возможность вычленить сферу по смыслу своему неполитического и, следовательно, в этом отношении (на определенной территории!!) нетерриториального. Поэтому социальный артефакт - граница, проходящая в физическом пространстве, имеет, как мы уже подчеркивали выше, преимущественно смысловой характер.
   Смысл границы современного территориального государства состоит в том, чтобы, с одной стороны, разделить сферы внутренней и внешней активности государства, а во-вторых, - области внутренне и внешне неполитического. Так это выглядит, если нынешнее состояние брать только как готовый результат длительного развития. Однако развитие не остановилось, прогресс так называемого модерна приводит к тому, что различие между политическим и неполитическим сохраняется, в то время как различие между внутренним и внешним стирается. В современном мире человек может служить и в национальных войсках своего государства, и в войсках международных, находиться под защитой (или угрозой) полиции своей страны или Интерпола, вложить деньги в отечественный банк, который потом окажется отделением большой транснациональной структуры и т.п.
   Таким образом важнейшее определение современных государств - их территориальность - все больше оказывается размытым. Множество социальных действий и коммуникаций определяется либо на большом пространстве мирового общества, либо на обозримых небольших пространствах локальных сообществ, при том, что государственное гражданство действующих - это правило, а не исключение в современном мире. Итак, действующий, как правило, - это гражданин(95), но действия и коммуникации часто по своему смыслу совершаются помимо государства - как в той внутренней неполитической сфере, которая самой идеей (либерального) государства предполагается внутри его границ, так и вне их(96).
   Имеет ли в этой связи какой-ли либо смысл разговор об империях? Здесь напрашиваются две возможности. Либо империи - это некие очень большие государства, так что в переносном смысле о ряде крупных современных государств можно говорить как об империях (а поскольку и о государстве иногда говорят в переносном смысле, скажем, "государство в государстве" - о большой фирме, - то и об империях высказываются подобным же образом - например, "подпольная империя наркобизнеса" и т.п.). Либо империи - это исторически прошедший тип политически организованной социальности. Тогда синхронное различение "государство / общество", в котором места империи нет, можно заменить на диахронное: "современное государство / империя."
   Мы действительно встречаем в текущей коммуникации оба варианта решений, точнее говоря, они рассматриваются в коммуникации как нечто самоочевидное. Вопросы о том, можно ли вообще отождествлять империи и государства и действительно ли эпоха империй миновала почти не дискутируются. Вряд ли можно считать это просто заблуждением - как и всякая особенность коммуникаций, своеобразная тематизация империй раскрывает феноменологию происходящего. Другое дело - научная состоятельность этих решений. Кое в чем они оправданы, но в целом мы считаем их неплодотворными. Отождествление империи и большого государства, империи и разветвленной, обширной по охвату, но как единство, системы властных коммуникаций оправдано постольку, поскольку в империях (так сказать, совершенно несомненных, всеми признаваемых за таковые) есть очевидное сходство с государством. Государство "в чистом виде", государство в отличие от гражданского общества - это очень специфический исторический феномен, как говорит К.Шмитт, "конкретное, связанное с исторической эпохой понятие". Не говоря уже о том, насколько это понятие вообще отвечало реальностям даже и той эпохи, когда было сконструировано (а именно, европейского Нового времени), в другое время под ним подразумевалось нечто иное. И трудно ожидать, что в самой социальной реальности различения будут столь же строгими и чистыми, как и в теории. Поэтому нет ничего удивительного в том, что, скажем, СССР был международно признан как государство, причем такое, в котором (по крайней мере, на протяжении значительного периода) очевидно не было отдельного ("гражданского") общества и которое на том же уровне международного права могло фактически трактоваться как империя (признание представительства Белоруссии и Украины в ООН как самостоятельных членов и непризнание со стороны ряда государств присоединения к СССР прибалтийских стран суть в этом аспекте явления одного порядка). И все-таки первое решение неудовлетворительно. Отождествление государства и империи приводит к теоретическим выводам, которые никак не подкрепляются практикой. В историческом существовании больших империй, во всяком случае, западных (опять-таки "несомненных", всеми наблюдателями признаваемых за таковые) обнаруживаются некоторые общие черты, каких нет у "просто государств". Одна из важнейших черт - это образование государств буквально на месте распадающихся империй и новое определение с течением времени все того же самого имперского пространства как пространства политически значимого и политически же ограниченного. Империи как политическая реальность оказываются не более стойкими, чем государство, но имперская идея оказывается куда более продолжительной и перспективы нового профилирования империй - куда более существенными, чем в случае государств. В этом легко убедится всякий, кто сравнит историческую географию имперской Европы с исторической географией европейских государств.
   Второе решение, т.е. утверждение, что ныне время империй прошло, напрашивалось больше всего в период распада СССР. Однако теперь мы наблюдаем как бы попятное движение: с одной стороны, среди ряда стран на месте бывшего СССР обнаружилось движение к реинтеграции. С другой стороны, одно из этих государств, а именно самое крупное, Российскую Федерацию, в публичной коммуникации все чаще называют страной с имперскими устремлениями. В такого рода рассуждениях легко прочитывается основополагающая идея: не столько империя распалась в момент формального роспуска СССР, сколько от центральной области империи, собственно имперского ядра (каким была, видимо, РСФСР) откололись внешние части, каковые империя теперь стремится себе вернуть. К тому же, как мы видели, есть и свои резоны в утверждении, что империя - это очень большое государство. Если так, то империй еще насчитывается в современном мире не так мало. Но даже если с этим не соглашаться, во всяком случае, отсюда еще не следует, что время империй миновало. А значит, и вопрос об их определении не снят с повестки дня.
   Как правило, в публичной коммуникации два упомянутых решения не противопоставляются одно другому. Некоторое различение между государством и империей проводится (империя, так сказать, это "прошедшее в настоящем", долженствующее быть преодоленным, слишком большое государство и т.п.), однако чаще считают, что империя - это просто очень большое государство, разделенное внутри себя на центр и периферийные области и, скорее всего, агрессивное. Отдельные аспекты этого установившегося мнения надо разбирать по пунктам, однако это потребовало бы исследований совсем иного рода. Для наших целей достаточно опереться на результаты, уже полученные авторитетными исследователями и имеющие хождение в науке. Они помогут точнее определить нашу точку зрения.
   Мы останавливаемся на одной из таких концепций. Она изложена в книге Ш.Н.Айзенштадта "Политические системы империй"(97) Здесь выделяется семь главных типов политических систем. Среди них к империям автор относит три типа: "патримониальные империи" (например, государство Каролингов или Парфянское царство), "империи кочевников" (например, монгольских), а также "централизованные исторические бюрократические империи", которым, собственно, и посвящено его исследование. Перечислять все приводимые примеры не имеет смысла. Укажем только, что сюда входят и древние государства Египта и Вавилона, и персидские царства, и Индия, и Китай, и Рим, и Византия, и Оттоманская империя, и собственно европейские государства (в Западной, Центральной и Восточной Европе), и завоевательные империи европейских государств в неевропейских регионах.
   Что позволяет подводить столь разные явления под одно понятие? Айзенштадт указывает основную черту: это ограниченная автономия политической сферы, выражающаяся в: (1) развитии автономных политических целей правителями и, до некоторой степени теми, кто участвует в политической борьбе; (2) развитии ограниченной дифференциации политической деятельности и ролей; (3) попытках организовать политическое сообщество в централизованное единство; (4) развитии специфических организаций администрации и политической борьбы(98). Айзенштадт называет и то, чем исследуемые им социальные образования отличаются, во-первых, от патримониальных и феодальных систем, и, во-вторых, от обществ современных. В первом случае отличие состоит в четкой территориальной организации, которой нет в феодальных и патримониальных системах, а также в том, что эти системы не дифференцируют социальную, политическую и экономическую иерархии, слабо артикулируют политическую сферу, имеющую особую организацию и автономные цели. Напротив, для современных политических систем характерна куда более значительная дифференциация видов политической деятельности, разделение власти среди правящих институтов, распределение политических прав среди управляемых и, соответственно, больший объем политической деятельности в обществе, потенциально активное участие различных групп в определении политических целей, экстенсивное развитие специфически-политических и административных организаций, в частности, партийно-политических, ослабление традиционно-наследственной легитимации властителей, возрастание их подотчетности в формально-институциональном отношении перед теми, кто обладает политическими правами, а также их представителями, формальная или подлинная институционализация соревнования за достижение власти и руководящих позиций(99) . К этим рассуждениям присоединим еще определения, данные Айзенштадтом в "Международной энциклопедии социальных наук":
   "Термин "империя" обычно используется для обозначения политической системы, охватывающей большие, относительно сильно централизованные территории, в которых центр, воплощенный как в личности императора, так и в центральных политических институтах, образовывал автономную единицу. Далее, хотя империи обычно основывались на традиционной легитимации, они часто использовали некоторые более широкие, потенциально универсальные политические и культурные ориентации, выходившие за пределы того, что было свойственно любой из составляющих империи частей."(100)
   Дополним, наконец, эту экспозицию характеристиками европейского типа империй из относительно недавней работы Айзенштадта "Европейская цивилизация в сравнительной перспективе". Здесь он подчеркивает особый тип структурного плюрализма, развившийся в Европе, где низкий, но постоянно возраставший уровень структурной дифференциации сопрягался с постоянно менявшимися границами различных общностей, социальных единиц и референтных систем. Для европейской, как он здесь ее называет, "имперски-феодальной системы" было характерно наличие многих центров - политических, религиозных и других, а также - в ином ряду - центров региональных. Причем эти центры - в отличие, скажем, от Индии, не находились в состоянии "адаптивного симбиоза", когда религия легитимирует политику, а политика обеспечивает ей защиту и ресурсы. В Европе условия их взаимной адаптации были предметом борьбы, эти центры притязали на относительную автономию, поддерживая свои притязания и материальной силой, и престижем, которым они располагали(101).
   Выделим в рассуждениях Айзенштадта следующие моменты:
(1) Империи занимают промежуточное положение в том, что касается автономности, обособленности политической системы. Она уже есть как нечто отдельное, но ее еще нет как особой сферы. Политическое выделяется как таковое, но еще не замыкается в себе как автономная система.
(2) Они имеют территориальную организацию, несмотря на то, что эту территорию занимают многочисленные политические, культурные и региональные центры, противоборствующие в утверждении своей относительной автономии.
(3) Империи занимают большие территории и в них сильно профилирован политический центр.
(4) Империям свойствен своеобразный универсализм, использование в легитимации власти культурных образцов, не сводимых к традиционным основам.
   Конечно, все эти определения так или иначе связаны с европейской историей. Однако ведь и другие понятия западной социологии прежде всего имеют в виду западный (в самом широком, размытом значении этого слова) тип социальности. Речь идет только о том, что дают эти понятия в том случае, когда мы применяем их для анализа не совсем западных или совсем не западных видов социальности. Разумеется, всегда бывает соблазнительно ввести новое понятие, более близкое каким-то региональным и историческим особенностям социальной жизни. Однако при этом необходимо помнить, что уже существующие понятие обоснованы не только социальным опытом, но и совокупностью других понятий, имеющих хождение во всей науке или научной школе, что совсем не очевидно в случае новых понятий, вводимых ad hoc. Поэтому, с одной стороны, мы можем посетовать на неполноту обобщений. Однако, с другой стороны, можно не сомневаться, что авторитетный теоретик действительно ухватил в своих формулировках существенные черты империй. А для того, чтобы воспользоваться его результатами, не опасаясь их чрезмерной специфичности, мы только должны генерализировать его воззрения, переформулировать существенно важное в наших терминах.
   Для этого мы приведем наше определение империи:
   Империя - это смысл (и реальность) большого и устойчивого политического пространства, длительно переносимый на смысл неполитических действий и коммуникаций.
   В этом определении акцент делается на смысл. Дело в том, что сама по себе реальность империи если и не исключительно, то зачастую может быть установлена преимущественно путем интерпретации смысла. Другие, чисто объективные критерии, не всегда достаточны. Величина территории, различие центра и периферии, социально-культурное многообразие - все это, конечно, вещи только на первый взгляд несомненные. Скажем, некое политическое образование возникает в ходе грандиозных завоеваний, однако через несколько лет распадается ("империя" Александра Македонского). Система управления едва-едва успевает установиться, центр географически вообще находится непонятно где - он продвигается вместе с завоевателем. Социально-культурное многообразие имеет место - но только потому, что еще не вступил в действие эффект "плавильного котла", в котором все данные различия постепенно исчезают, а в образовавшейся смеси происходит кристаллизация новых образований. Позволительно ли в таких случаях (а они куда как нередки в истории) говорить об империи как реальности? На этот вопрос нельзя ответить однозначно. Если же мы привлечем смысловые определения, наша задача упростится и усложнится одновременно. С одной стороны, определяя империю через сополагаемый, переносимый смысл, мы получаем дополнительное измерение наблюдения. Когда такое перенесение имеет место, наблюдаемое и есть империя. С другой стороны, предлагаемый критерий отнюдь не является универсальной отмычкой. Его инструментальность может быть поставлена под вопрос именно ввиду той процедуры интуитивного постижения, которая неизбежна, как мы уже подчеркивали выше, когда речь идет о смыслах. Интуиция неустранима, но это не заставляет нас полагаться на гениальное озарение. Трактовки смысла имеют опору и в реальности, и в инструментарии.
   Чтобы смысл политического пространства мог быть перенесен, он должен обладать некоторой выявленностью, обособленностью. Иначе говоря, политический и неполитический смыслы должны различаться, чтобы можно было говорить о перенесении одного на другое. Однако здесь нас встретит ряд любопытных затруднений. Как уже было сказано, современное (следовало бы еще уточнить: так называемого "западного типа") государство вычленялось в противоположность гражданскому обществу. Гражданское же общество, с одной стороны, не ограничено, как казалось сначала (и кажется поныне многим либеральным умам) государственной территорией. С другой стороны, оно является (как это все больше профилируется сегодня) гражданским обществом именно данного государства, т.е. в первую очередь - опять-таки сообществом на определенной территории(102).
   Зафиксируем главное: политическая форма может созерцаться как способ организации пространства, в котором политическому и неполитическому, оформленному и неоформленному внутри и вне указанных пределов отведено свое место. Естественных возражений против такого рода рассуждений может быть два.
   Во-первых, до сих пор не было определено, кто же так созерцает политическую форму, созерцает ли ее так вообще кто-нибудь. Во-вторых, почти все сказанное о созерцании формы и переносе смысла может быть отнесено не только к империям, но и к государствам. По поводу этих возражений скажем следующее.
   Во-первых, сложно вычерченные фигуры созерцания свойственны, конечно, отнюдь не всем действующим. Созерцание политической формы в обыденной жизни, все равно, в империях или "просто" в государствах, - это тема отдельного исследования. Мы можем только предположить, что в империи большинство коммуникаций и сильнее, и менее политизированы, чем в обычном государстве. Они политизированы сильнее, поскольку знание об имперском пространстве является, по определению, чем-то само собой разумеющимся(103). А раз так, то знание о политической предельности огромного мира, в котором и протекает социальная жизнь, - это неотчуждаемый элемент самой этой жизни. Империя есть фон и смысловой горизонт. Будь это только так, мы были бы обречены на сложные и часто убедительные процедуры многоступенчатых интерпретаций. Однако этот смысл может быть актуализован, говоря языком феноменологии, тематизирован не только наблюдателем, но и в самой социальной реальности. Это происходит регулярно или по случаю. По случаю это происходит тогда, когда небольшой участок границы становится осязаемой реальностью для действующего. Регулярно смысл границы тематизируют (т.е. эту форму созерцают) немногочисленные элиты (идеологи и политики) внутри империй, а также наблюдатели (идеологи, политики, исследователи, в том числе политические географы) вне империй(104).
   Во-вторых, следует постоянно иметь в виду тонкое, почти неуловимое, на первый взгляд, различение между переносом политического смысла и переносом смысла политического пространства. Первое происходит в государстве, второе - в империи. Разъясним это более подробно.
   Если нечто определено как неполитическое, то лишь в отличие от чего-то политического. Политическое, между прочим, есть власть, воздействующая на тела. Тела размещены в пространстве. Пространство подвластных тел есть политическое пространство. Этот смысл политического пространства не может не сополагаться при любом взаимодействии, будучи даже совершенно не профилирован, ибо политическое невмешательство власти есть тоже политическое решение. В таком случае получается, что смысл политического пространства все-таки переносится на действия и коммуникации всегда (сополагается действующими и предполагается наблюдателем), а наше определение империи не работает.
   Однако можно рассудить и по-другому. Не просто смысл политического переносится на неполитическое. Речь идет о переносе смысла политического пространства. Смысл политического - это не только смысл пространства, хотя пространственный смысл сополагается смыслом политической власти или влияния, господства и авторитета и т.п. Соответственно, пространственная составляющая необходимо входит в смысл политического как такового, но перенесение политического смысла - не обязательно перенесение смысла политического пространства. Скажем, мы можем определить, что власть всегда реализуется на некоторой области. За пределами этой области она уже не значима. Любое вмешательство власти в неполитические дела, конечно, предполагает, что оно происходит на том пространстве, где значима данная власть. Однако именно это пространство было определено как то, где некие дела (допустим, семейные) определены как неполитические. Если бы они были определены как политические, то, опять-таки, не шла бы речь о вмешательстве. Значит, в своей неполитичности они тоже имеют определенный политический смысл, а именно, тот, что на данном пространстве значимости власти нечто выводится из-под ее действия и тем самым становится сферой вмешательства по случаю(105).
   Мы видим, что, хотя каждый случай вмешательства означает перенос дополнительного политического смысла, он не означает перенесения дополнительного (тем более, внятно артикулированного) смысла политического пространства. Или еще точнее: поскольку на некотором пространстве предполагается возможной, хотя и исключается как правило, интервенция политической власти в неполитическое, смысл политического пространства уже соположен смыслам неполитических сфер и не переносится дополнительно.
   Однако этот момент, как нам кажется, представляет наибольшую сложность. Современное государство, взимающее налоги на своей территории, устанавливающее таможенные правила, регулирующее хозяйственную жизнь на основе международных договоров, переносит смысл политического или смысл политического пространства? Имперское и государственное (особенно в случае больших государств) были бы здесь близки до неразличимости, если бы не главная отличительная черта: хозяйственная и - шире - любая неполитическая жизнь империи как правило все-таки ограничена ее пределами. Политико-территориальная определенность даже самых больших современных государств как правило профилируется на фоне международной жизни, мирового хозяйства. Если же в рамках феномена, именуемого империей обнаруживаются черты того, что более свойственно государству, а в рамках государства - того, что более свойственно империи, то это значит только, что чистых феноменов не бывает. Динамика перевеса одних или других черт свидетельствует не против нашего подхода, но о характеристиках исторического процесса.
   Относительная автономия политической сферы означает, что определенные темы коммуникации и определенные лица как ее партнеры имеют исключительное или первостепенное политическое значение, а другие темы и другие лица исключительно или первостепенно неполитичны. Отчетливо политическое и отчетливо неполитическое служат фоном для взаимоопределения - и фон этот зрим для созерцания, так сказать, хорошо прорисован, если воспользоваться различениями, применяемыми Д.Р.Хофштадтером. Хофштадтер говорит о "негативном" фоне (т.е. фоне, самом по себе бесформенном); в нашем случае это было бы "все неполитическое" без дальнейших уточнений. Ему противопоставляется "позитивный" фон, т.е. такой, который сам по себе оформлен, есть "фигура". Для различения фигур на негативном фоне (в негативном пространстве (negative space), как еще говорит Хофштадтер) и фигур на фоне фигур он вводит свои собственные категории курсивно рисуемого и рекурсивного (cursively drawable and recursive)(106). В зависимости от того, что мы изберем как точку отсчета, фигура и фон в последнем случае могут меняться местами, ибо и то, и другое "курсивно рисуемы", т.е. имеют закругленные, замкнутые на себя самое черты. Для Хофштадтера это - первое наглядное приближение к концепции самореферентных систем. Для нас - одна из возможностей наглядно представить политическую форму.
   Политическое пространство, о котором у нас идет речь - это пространство большое и продолжительное, т.е. длительно сохраняющее свою форму и размер(107). Государственно-политическое оформлено, поскольку речь идет о его очерченных границах, которые отделяют его не от неполитического, но от иной политической формы, иного государства. Эти фигуры созерцаются (могут и должны созерцаться) в пространстве. Распределение политической власти на некоторой территории дает этой территории смысл политического пространства. Его форма определяется изнутри, поскольку государство суверенно на своей территории. Его форма определяется и извне, поскольку все ведомое пространство занято другими государствами. Его форма соопределяется физической географией, если гора, океан или пустыня кладут (как это бывало в древности) естественные пределы политической власти(108). Однако во всяком случае граница остается социальным артефактом. Важное отличие современных государств от государствоподобных образований минувших эпох состоит в том, что в совокупности они часто образуют почти непрерывный узор чисто пространственных различений(109). Каждое государство отличается в пространстве от каждого и от совокупности всех остальных. И здесь безразлично, какое именно выбрать за ту форму, ту точку отсчета, исходя из которой все остальное служит позитивным фоном.
   Имперски-политическое - это уже нечто иное. Имперская фигура может, конечно, прорисовываться и на позитивном фоне - в этом отношении империя, наблюдаемая извне, в особенности в нынешнем, сплошном мире, не отличима от большого государства. Но возможно и такое созерцание имперского пространства, при котором эквивалентность точек зрения, позволявшая менять местами форму и позитивный фон, резко нарушается. Смысл имперского пространства состоит в том, что изнутри империи оно созерцается как некий малый космос, встроенный в большой - совокупный порядок бытия - но отнюдь не в систему международных отношений, где только взаимопризнание государств гарантирует сохранность границ. Пространство империи не нуждается в такой легитимации. Если уж оно и созерцается изнутри как фигура, то только на негативном фоне.
   Конечно, любое приложение этой схемы к реальности обнаружит размытость социальных фигур, включенных в сложный узор пространственно оформленной социальности. Однако наша задача состоит не в том, чтобы обрисовать эти фигуры, но в том, чтобы показать сам способ такого созерцания. (Особый случай, конечно, - это океанические империи. Отсутствие отчетливых границ, очерченной территории приводит к тому, что - здесь развивается совершенно иной, динамический способ отношения к пространству(110) Если воспользоваться - со всей осторожностью, конечно, категориями геополитики, то можно сказать, что здесь принцип укорененности уступает принципу движения(111). Сосредоточиваясь на очерченных фигурах, мы только посвящаем основное внимание более важному для нас предмету.) Много ли это нам дает? В отношении исследования исторической реальности - лишь столько, сколько нужно для постижения империй как своеобразных культурно-политических феноменов, для трактовки имперских идеологий и их эволюций. Именно это и может быть обнято понятием "имперский смысл".
   Отчего же оказывается возможным увидеть в политическом пространстве (нередко весьма динамично меняющем очертания - империи ведут войны и не всегда удачно удерживают земли) нечто самодостаточное и более-чем-фактическое? Мы могли бы сказать, что регионализация здесь тождественна нормативизации, не будь само понятие нормы в этом контексте весьма сомнительным. Норма есть фиксированное, отчетливо выраженное и социально санкционированное долженствование. Но надфактический характер политического пространства - это не норма. Скорее, это фундамент значимости норм (если быть более точным, часть фундамента значимости некоторых норм).
   На огромном имперском пространстве и с точки зрения огромности этого пространства осязаемое тело перестает быть значимым(112). Большое политическое пространство - это позитивный фон (в предельном случае - позитивный фон позитивного фона) личной территориальности. Иными словами, имперский смысл отягощает смысл любого зримого пространства размещения. Если этот фон тематизируется как фигура, личная территориальность и осязаемое тело едва ли смогут выступить в роли позитивного фона (возможной фигуры). Имперский смысл превалирует над личными смыслами. Империям (тематизируемым как таковые) неведомо первостепенное значение индивидуального смысла и приватной территории. Здесь не значимо отдельное тело, не ценно его сохранение. Статика имперского пространства воспринимается именно как неподвижность, незначимость времени: в империи ничего не происходит, имперский смысл - это особый пространственный смысл, в котором временное измерение играет ничтожную роль.
   Необозримость большого пространства усугубляется еще и тем, что оно ни чисто физически, ни по смыслу не исчерпывается совокупностью резидентных размещений. Грубо говоря, ролевая или институциональная функциональность не находит себе подтверждения в понятном устроении социальности, где исполняемые функции согласованы не только по значению, но и по месту их исполнения. Это не в последнюю очередь связано с поликультурностью, отсутствием социальной гомогенности, позволяющей даже при самой жесткой стратификации говорить о солидарном сообществе. И при том тело действующего очень часто недостижимо для власти. Его местоположение фиксируется не потому, что так устроено имперское пространство, а в силу иных социальных причин, иногда сопутствующих империи, а иногда и нет(113). В принципе, на огромном пространстве легче затеряться, но легко и погибнуть - это не констатация случайного факта (факты могут случаться разные), но особенность смысла. Того, кто вознамерился затеряться, могут найти. Тот, кто считался не имеющим ценности, может быть вознесен и отмечен. Но все это противно смыслу империи, в которой каждое место и каждое тело есть в большей мере элемент пространственной схемы, чем очевидный, прорывающий оболочку чисто смыслового видения, факт. Империя с ее существующими границами есть факт. Имперский смысл как смысл, функционирующий в коммуникациях, также есть факт. Но это фактическое фактически воспринимается как трансфактическое - и в этом смысле о пространстве империи уже нельзя говорить как о фигуре.
   Мы приходим к тому, с чего начинали исследование социологии пространства: речь идет, в первую очередь, о схеме. Пространственный схематизм не есть определение трансцендентального субъекта. Это сублимированное до степени почти гносеологической политическое обустройство пространства. Внутри него возможны конфигурации - само оно фигуры не имеет. Фактически возможны изменения территории и способа правления на пространстве огромного государства (беря последнее слово в самом широком смысле). Именно фактически оформленная территория империи созерцается как фигура. Однако реально созерцаемая политическая фигура и базисная схема соотносятся между собой как фактическое видение и осмысление империи, с одной стороны, и сам имперский смысл - с другой. В предельном выражении мир видится полностью охваченным империей. Рим - это мир. А когда территория меняет очертания, принцип мышления о политическом пространстве остается - так пребывает империя как имперский смысл. Сама собой разумеющаяся пространственно-политическая схема не есть, однако, еще империя. Если имперский смысл появляется, вместе с перенесением, соположением схемы, в действиях и коммуникациях (пусть это будет хотя бы коммуникация всего двух оставшихся во всем мире сторонников погибшей империи), то империя возникает лишь тогда, когда среди этих действий и коммуникаций мы находим такие, которые актуализуют этот смысл и переводят его в разряд ощутимой действительности. Идея организованного пространства должна еще стать пространством реализованной идеи.
   Величина пространства внутри империи отчасти подобна обобщенности нормы(114): без достаточной абстрактности нет надлежащего охвата, без последующей спецификации применительно к более ограниченной категории участников взаимодействия норма лишена инструктивной силы. Внутри огромного имперского пространства неизбежно многообразие, чем бы оно ни выражалось: национальными, региональными, историческими или иными особенностями. Можно предположить, что цепочки коммуникаций, общий горизонт которых - бесконечно далекая граница империи, фигура, почти ставшая схемой, столь же непрочны, как и любые действия, если абстрактная идея в неспецифицированном виде рассредоточивается на большие массы. Пространственная респецификация есть соопределение мотивационной силы, инструктивного эффекта смысла, функционирующего в коммуникации. Само пространство инструктивной силы не имеет - в какой бы то ни было форме. Однако приобретение, удержание территорий, оформление пространства вполне может быть инструктивным по смыслу. Для большинства действующих таковым может быть только смысл обозримого, понятно устроенного региона. Но только знание о включенности этого региона в большой мир империи, никак не мотивируя их непосредственно, сопутствует им непременно.
   Это значит, что смысл имперского пространства не может быть одним и тем же во всех коммуникациях на пространстве империи. Или, выражаясь более обыденным языком, в разных коммуникациях империя имеет разный смысл. Это легко объяснить: тождественность смысла требует подтверждения, а подтверждением может служить только внятная коммуникация. Внятная же коммуникация, в которой тематизировано огромное, непосредственно не ощутимое пространство, возможна, как мы уже говорили, лишь в особых случаях. Иными словами, для большинства индивидуальных действующих лично, а также по внятному смыслу их коммуникаций пребывание вместе на огромном политически ограниченном пространстве есть нечто само собой разумеющееся, как и то, что ограниченность эта как-то связана с компетенциями политической власти. Такое устроение - больше, чем факт, но меньше, чем ценность, нечто среднее между бытием и долженствованием - т.е. область, где, собственно, согласно известной традиции, и должны располагаться смыслы. А вот мотивационные механизмы, если таковые вообще бывают пущены в ход, средства коммуникации и т.п. - все это суть специфические средства претворения смысла в реальность. И они не могут не быть сообразны этой реальности. Вот откуда известный плюрализм и универсализм империй.
   Итак, сополагаемый пространственный смысл как таковой не мотивирует, не возбуждает определенный тип поведения. Для этого он должен быть еще переведен в мотивационно значимую форму. Однако и в этом случае мы не найдем простых соответствий по типу "причина (точнее понимаемая как основание действия) / результат". Например, можно предполагать, что в политически статичных пространствах, столь обширных и столь самодостаточных, что они выступают как "целый мир" для действующего, должны развиваться определенные типы поведения, связанные, например, не только с невозможностью, но и с нежеланием, боязнью покинуть пределы политической ойкумены. Но вряд ли такое поведение будет иметь характер безусловного автоматизма. Можно представить себе, что крушение империи не пройдет безболезненно для ее обитателей, что вольно или невольно это будет воспринято как крушение всего привычного мира. Но вряд ли можно заранее вычислить реакции каждого отдельного человека и реализацию их в поведении. Фрустрация одних, ярость других и ликование третьих всякой раз обусловлены дополнительными причинами. Однако исследуя эти причины, мы необходимо должны иметь в виду и тот смысловой пространственный горизонт, в котором сыграли свою мотивирующую роль основные смыслы. Чего однако никогда нельзя предположить, так это того, что в империи все действующие всегда актуализуют смысл этого пространства.
   Другое дело те немногие действующие, кто непременно тематизирует этот смысл. Условно назовем их имперской элитой. Реальный пространственный предел их власти - фактическая граница империи, а степень универсализма имперской идеи - ее идеальная граница. Сочетание реального потенциала экспансии с имперской идеей образует идеальную границу империи, ее orbis terrarum, круг земель. А имперский пространственный горизонт сопреломляет укорененный в трансцендентном универсализм господствующей имперской религии (поскольку таковая существует и поскольку она действительно в трансцендентном укоренена; чисто исторически так бывает часто, но все-таки не всегда). Только в случае имперских элит пространство непременно получает инструктивную силу как пространство реальных полномочий власти. Сохранение и расширение сферы таких полномочий есть мощный мотивационный механизм. Но имперская элита отличается от высших слоев "просто больших" стран тем, что рассматривает пространство своих компетенций как некий само собой разумеющийся порядок, малый космос социальной жизни воспринимается как универсальный космос реальных полномочий и политической миссии.
   Элита, таким образом, сама конституируется через эту коммуникацию как группа или, точнее, как система. Это не значит, что мы предполагаем в качестве конечной инстанции объяснения свободный выбор, или произвол элит. Внятный, фиксированный смысл есть ограничение возможностей произвола. Смысловые содержания не могут быть соединены как попало - но в то же время смысл не диктует ничего однозначно. Определенный интерес (самый простой, грубый, корыстный интерес) может привести к нарушению всей логики смыслового строения коммуникации. Однако выступить он может только в обличье иного смысла. Даже там, где всем заправляет интерес, смысл остается нерушим. Но поскольку имперский смысл - это смысл пространственный, то при его тематизации возникают любопытные интерференции. Ведь элита - как система коммуникации, предполагающая известную взаимодостижимость ее участников,- имеет особое пространственное размещение, свой специфический locus социального взаимодействия. Тематизация имперского горизонта происходит в более узком горизонте, различном для различно размещенных и по-разному сочетающих горизонт империи с горизонтом своего специфического пространственного размещения групп и особым выстраиванием "сценической ситуации"(115). А отсюда вытекают не только различение имперской элиты на центральную и периферийную, но и различные модусы самотематизации периферийной элиты. Центральная элита обычно без затруднений справляется с парадоксом, суть которого в том, что отдельная группа отождествляет себя со всеобщим. Этому способствует господство иерархической модели дифференциации общества. Периферийная элита может либо отождествлять себя полностью с империей, либо, напротив, отчетливо тематизировать свою особость и особость своей обозримой социальной области. Империя устойчива, покуда периферийная элита балансирует между этими крайними возможностями. Империя рушится, когда периферийные элиты перестают воспринимать фактическое пространство империи как последнюю легитимацию оформленности их региона. Империя рушится и тогда, когда центральная элита сама теряет чувство имперского смысла.
   Этот случай мы могли наблюдать совсем недавно. Среди множества причин крушения СССР мы находим, конечно, и утрату имперского смысла: в большей степени периферийными элитами, потерявшими чувство социального контекста своей деятельности, в меньшей, но тоже значительной - центральной элитой,
6. Заключение
   Мы не можем здесь проследить, как сопрягается фундаментальное видение пространства с конкретным политическим интересом и политическим поведением. На протяжении всего нашего исследования мы акцентировали не столько реальное существование, сколько осмысление имперского пространства, смысл, пребывающий и в империи, и после империи. Отдельные элементы имперского смысла при разных обстоятельствах по-разному влияют на поведение. Сочленяя их в единство(116), мы удовлетворяем научной потребности в рационализации, но еще ничего не говорим о том, как фактически функционирует смысл в поведении. Несколько разрозненных завершающих замечаний укажут только направление дальнейших исследований.
   Из всего нашего предшествующего изложения следует, что Российскую империю, а затем СССР мы рассматриваем как важнейшее поле приложения предложенного концептуального аппарата. Самое важное для нас - не столько фактические очертания, сколько прочно укорененное как в элитарной, так и в массовой коммуникации представление о континуальности пространства страны, как бы она ни называлась и какие бы очертания ни принимали ее фактические границы. В этом смысле наиболее примечательно, конечно, упорно внедряемое (кажется, небезуспешно) видение "новой российской государственности" (Российской Федерации) как продолжения не столько РСФСР в составе ССР, сколько Российской империи. Разговоры об "экономическом пространстве", "таможенном пространстве", "экологическом пространстве", "пространстве бывшего СССР" - характерные формулы нынешней политической жизни - свидетельствуют о том, что империя как смысл еще существует. Экономическое пространство в политически обозначенных пределах, согласно нашей терминологии, уже явственно свидетельствует о присутствии империи: будь то экономическое пространство ЕС (объединенная Европа, меж тем, собирается почти в точности на тех же землях, что некогда входили в две римских империи: античный Рим и Священную Римскую империю германской нации(117)) или бывшего СССР. Любые попытки политически организовать пространство совершаются либо внутри иного, более широкого политического пространства, либо в мировом хозяйстве и гарантирующей его системе межгосударственных отношений. Поэтому государства, т.е. политические системы, властные на определенной территории, могут, скажем, устанавливать таможенные барьеры, заключать экономические союзы и т.п., но при этом не иметь ничего общего с империями. Ибо они определяются при этом в контексте мирового хозяйства, ограниченного ныне только земной поверхностью(118). Но может ли имперское хозяйство вписаться в мировое хозяйство?. Это отдельный большой вопрос. Во всяком случае, бросается в глаза сложная интерференция многих смыслов, так что, в частности, в бывшем СССР мы наблюдаем любопытнейшую картину.
   Несмотря на очевидный, международно зафиксированный распад страны и появление новых государств, в нынешней России нет практически ни одной влиятельной группы, которая бы не определялась в старом имперском контексте. А ведь еще совсем недавно мы могли говорить о том, что потеря центровой идентичности, паралич воли (обусловленный принятием одних лишь общегуманитарных ценностей) в разработке нового совокупного видения политической членения большого пространства сдали империю в ее прежнем виде напору периферийных элит (в независимости от того, какой конкретной идеологией они были вооружены в каждом отдельном случае). Речь могла идти о том, что в какой-то момент - сколько можно было судить по внешне наблюдаемым обстоятельствам - центральная элита (или часть ее) перестала воспринимать бывший СССР совокупно с с его "лагерем" как совершенный, бесконечно расширяемый космос. Отношения торговли, обмена универсального общения - короче говоря, все, что понималось под "общечеловеческими ценностями", стали на место смысла имперского пространства. Как происходило это замещение, что здесь было от рефлексии над нерефлексируемым, а что - от простой корысти, не может сказать внешний наблюдатель. Однако очевидно, что такое замещение сыграло важную роль, в особенности, в сочетании со встречным движением периферийных элит. все более определявших области своих компетенций как суверенные государства. А центральная и периферийные элиты включают и обладателей властных компетенций, и культурную, мировоззренческую элиту. Итак соединенными усилиями образ СССР как огромного социального космоса, пространства всех возможных размещений был разрушен. Это не могло быть причиной распада страны. Но это было одним из важнейших условий, в возникновении которого неизбежная логика смыслов играла не меньшую роль, чем произвольный выбор. Огромный социальный мир был поделен на обозримые пространства, которые затем стали называться государствами.
   Однако локальные пространства власти бывших периферийных элит империи определяются на том же самом пространстве империи, которое, таким образом, фактически присутствует опять-таки как (все еще) позитивный фон политических форм. Это, конечно, лишь самое абстрактное выражение того, о чем говорят упомянутые формулы новой риторики: "экологическое", "экономическое" и т.п. "пространство". Об этом говорит и новейшее развитие: стремление к реинтеграции со стороны многих стран, возникших на этом пространстве. Можно было бы много говорить о причинах этого стремления, указывая на бедность ресурсов, слабость экономики, внутренние неурядицы тех, кто стремится к реинтеграции с нынешней Россией. Но только что-то уж слишком просто все получается: по одну сторону бедность ресурсов, слабость экономики, военные конфликты, по другую - неоимперские "замашки" или "амбиции" нынешних руководителей РФ. Может быть, все это и есть. Но важно и другое: пространство бывшей державы видится (часто поневоле) как самоочевидный контекст взаимодействия. А хозяйство, разделенное ныне на части, с самого начала было организовано так, что части его подходили друг к другу - в каком бы отдалении ни находились - но не к частям мирового хозяйства. Именно так был перенесен на экономику имперский смысл. И он тоже дает себя знать помимо воли и желания действующих.
   Взглянем еще и на другую сторону проблемы. Напомним один излюбленный ход рассуждений наших либералов на заре реформ. Государство, говорили они, поглотило у нас общество. Необходимо освободить общество от государства. Дать простор "гражданскому обществу". Но так можно было рассуждать только в государстве, не в империи. Когда государство отступает на задний план, действительно освобождается нейтральная область гражданского общества. Когда распадаются империи, возникает не гражданское общество. Тогда только впервые возникает государство, с предельно (а не - в принципе - беспредельно) обозначенной территорией, с принципом национальности (в наиболее благоприятном случае просто тождественной государственному гражданству), с понятием народа и народного (сначала, впрочем, государева) суверенитета. Суверенитет же поначалу определяется здесь так, как мог и должен был определяться лишь суверенитет имперский. Понятие имперского полновластия конструируется, как правило, с привлечением той или иной идеи о ступенчатом строении бытия. Империя занимает на лестнице бытия определенное место, ее полновластие имеет мессианский, космический характер. При становлении государств, вынужденных противоборствовать универсальным силам империи, оформляется абсолютизм, в конструкцию которого поначалу переносится слишком много от имперского полновластия. Так это было в Европе, покуда именно в лоне абсолютистских государств не возникло нейтральное (т.е. деполитизированное) пространство гражданского общества. Но первоначальное перенесение принципов имперского полновластия на локальное пространство государств не могло не повлечь за собой характерное развитие: концепция всемирного призвания империи на принципиально безграничном пространстве переходит в идею совершенной власти на пространстве локальном.
   Конечно, в условиях посттоталитарного развития любое усиление государства кажется сравнительно более мягким процессом по отношению ко временам не столь уж давним. Однако тенденция к усилению государственной власти в ущерб гражданскому обществу прослеживается все более явственно, независимо от того, имеем ли мы дело с Литвой, Грузией, Россией или Молдовой. Противовесом этой тенденции и служит мировая система, в рамках которой приходится действовать новым суверенам.
   Империя как в капле воды отражается во всех своих отдельных частях. Это сказывается и в том, что абсолютистские тенденции (сходно с тем, как это было в Европе) противостоят у нас уже не столько имперским силам (в смысле центральной элиты), сколько внутренним тенденциям к дроблению. Нормальным образом этот процесс неостановим, ибо все границы внутри империи (за очень редкими исключениями) не имеют иной пространственной легитимации, кроме имперской. Административные границы стремятся стать государственными(119), конституируя все более мелкие части пространства по типу имперского полновластия, вне зависимости от того, носили ли они в старой империи имя (псевдо)государственных (республиканских) или только административных. Положить предел этому может только новое убедительное членение большого пространства, а это, в свою очередь, не может быть (в отличие от распространенных либеральных убеждений) делом только взаимной выгоды и торговых договоров. Впрочем, здесь мы бы не хотели обгонять реальность. То, что при этом наибольшие трудности ждут Российскую Федерацию, очевидно и без дальнейших рассуждений.
   Единство пространства должно быть репрезентировано идеологическими формами, снабжено специальными мотивационными суррогатами и т.п. Но для этого и до этого оно должно выступить как нечто самоочевидное - пусть даже только для небольшой (элитарной) группы. Вот почему мы предполагаем, что никакое движение к реинтеграции уже никогда не приведет к возникновению бывшего СССР, а территориальная целостность большинства бывших частей его если и не будет прямо поставлена под сомнение (как это происходит в Грузии или Молдавии), то во всяком случае может быть гарантирована (и то не всегда надежно) только международным признанием.
   По мере того как большой горизонт будет все сильнее размываться, все менее отчетливо репрезентироваться старым (столь же географическим, сколь и политическим) центром власти, оформление новых территорий будет зависеть от очевидности нового контекста. Любые устойчивые элементы пространственного оформления социальной жизни могут сыграть роль как бы зерна для кристаллизации совершенно иначе расчлененных и, главное, в свою очередь притязающих на суверенитет территорий. Любые взаимозависимости, будь то культурные, хозяйственные или иные, сохраняющиеся помимо этих новых границ, будут служить основанием для противодействия новому делению. Среди очевидностей такого рода моменты этнические занимают первенствующее положение, но имеются не только они. Поэтому дробление старой территории полицентрично, равно как и образование "сверхновых" территориальных единиц поверх новых границ.
   Но будет ли оно непрерывно? Противодействие дроблению, стремление "собрать земли", восстановить старое пространство будет успешно настолько, насколько всякий раз в постоянно возникающих ситуациях выбора (политического, экономического, идейного) самоочевидный смысл старого имперского пространства будет профилироваться в действиях и коммуникациях. У смысловых комплексов - своя, часто неожиданная для самих действующих логика. Не так трудно зафиксировать усиление у нас неоимперской идеологии. Фактический же ход двуединого процесса дробления и собирания территорий будет зависеть от многих моментов, в том числе от сложных зависимостей в рамках мировых систем, вмешательства в оформление пространства других имперских сил (одни из них, например, Турция, совершенно очевидны, о других пока приходится только догадываться), от формирования в центре новой имперской элиты и от локальных элит, а также их последующей способности и склонности гармонизировать отношения в мирной коммуникации.
   И все-таки собрать воедино старую империю очень трудно. Старый имперский смысл не исчез, хотя не любая "державная" коммуникация есть строгое воспроизведение его элитарной (элитной) тематизации и не любое присутствие его как глубинного элемента смысловых комплексов у множества действующих означает наличие благодатной почвы для укоренения необходимых для возвращения в империю мотивационных механизмов. Даже если часть распавшихся земель будет вновь стянута воедино, нам предстоит стать свидетелями весьма драматических событий. Старое имперское видение пространства большой страны как чего-то совершенно само собой разумеющегося может быть заменено натужной империалистической идеологией, внятными попытками навязать расширение пространства своих компетенций как самоочевидное. Удача этого предприятия в мире мировых систем возможна не только при умении и старании, но и при стечении слишком многих благоприятных обстоятельств, возможна только как еще одно исторически уникальное событие - как то, что со времен М.Вебера мы привыкли называть констелляцией.
   Это и проблема для нас, и перспектива дальнейших исследований.
июль - октябрь 1994 г.
Примечания
- Филиппов А.Ф. Социология и космос: Суверенитет государства и суверенность социального // Социо-Логос. Вып. 1. Общество и сферы смысла. М.: Прогресс, 1991. С. 241-273.
- Филиппов А.Ф. Наблюдатель империи (империя как социологическая категория и социальная проблема) // Вопросы социологии 1992. N 1. С. 89-120. До некоторой степени развить этот подход я попытался в следующих весьма разностильных публикациях: Filippov A. Eliten im postimperialen Reichsraum // Berliner Debatte INITIAL. 1992, N 6. S. 45-49; Наблюдатель империи. Интервью в газете "Путь", N 5/27, 1993. С. 9; А. Филиппов. России не быть империей// "Независимая газета", N 153 (577), 14.08.1993. С. 4; Filippov A. A final view back to the Soviet Sociology// International Sociology. Vol. 8. No. 3. September, 1993. P. 355-373.
- Не считая, конечно, фашизма или национал-радикализма. Однако эти категории вообще не охватываются различением "прогрессивный /консервативный".
- Мы сознательно избегаем здесь и далее ссылок на конкретные публикации. Всякий, кто следил за периодикой, примерно, с поздней весны 1993 г. до начала осени 1994 г., когда готовится к печати эта статья, легко найдет подтверждение указанной тенденции.
- См.: классическое исследование превращения нейтральной области в поле борьбы: Schmitt C. Das Zeitalter der Neutralisierungen und Entpolitisierungen // Schmitt C. Der Begriff des Politischen. Text von 1932 mit einem Vorwort und drei Corollarien. Berlin: Duncker & Humblot, 1987. S. 79-85. ("На новом поле, которое поначалу считается нейтральным, сразу же развертывается с новой интенсивностью противоположность людей и интересов..." (S. 89))
- Важно подчеркнуть, что в смысле эпистемологическом своего рода "сконструированность" фактов наблюдения имеет место во всех случаях. См. об этом (со ссылками на Г.Бэйтсона): Foerster H. von. Verstehen verstehen // Foerster H. von. Op. cit. S. 282-299 (291). Однако мы говорим о различном достоинстве, которое приписывается им в социальной коммуникации. В одном случае речь идет о том, что "могло бы быть и другим", в другом - о том, что "трудно себе представить иначе, чем...".
- Время от времени исследователи фиксируют такие факты (обычно в преддверии выборов и по результатам выборов) применительно к отдельным местностям и целым республикам. Показательны, например, президентские кампании на Украине и в Белоруссии. Однако я, как уже сказано, допускаю во всех случаях возможность совсем иной интерпретации тех же данных и не намерен придавать им сколько-нибудь заметного значения в последующем изложении.
- Последние два определения даны в порядке, обратном их следованию у Вебера. См.: Weber M. Wirtschaft und Gesellschaft: GrundriЯ der verstehenden Soziologie. 5., rev. Auflage / Besorgt von J.Winckelmann. Studienausgabe. Tьbingen: J.C.B.Mohr (Paul Siebeck), 1985. S.1. В русском переводе: Вебер М. Избранные произведения. М.: Прогресс, 1990. С. 602-603.
- Это обстоятельство подчеркивается достаточно часто. Вопрос ставится таким образом не только в понимающей социологии, но и среди представителей "реалистского" направления. См., например: Outhwaite W. New Philosophies of Social Science. Realism, Hermeneutics and Critical Theory. L., 1987.
- Остроумные рассуждения об этом Х.Шельски почти тридцатилетней давности ценны до сих пор. См.: Schelsky H. Auf der Suche nach Wirklichkeit. Dьsseldorf-Kцln, 1965. О процессе прямо противоположном пишет Б.Гизен: "Внешнее обстоятельство, которое меняет ситуацию с образованием социологической теории, можно усмотреть в том отрыве структур знания от их социального фундамента, которое ниже будет описано как "развеществление". Мир символических кодов и знания, с одной стороны, и мир действования, повествуемой истории и сопряженной с действованием рациональности, - с другой, - все сильнее расходятся между собой в обществах, насквозь модернизированных, и противостоят всем попыткам их примирить - подобно тому как с развитием модерна сфера действования, истории и общества все сильнее отграничивается от эмпирического материального мира." (Giesen B. Die Entdinglichung des Sozialen. Eine evolutionstheoretische Perspektive auf Postmoderne. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1991. S. 9-10.) Даже если Гизен прав, что не вполне очевидно, то его высказывания хороши для обществ, "насквозь модернизированных", и в перспективе "постмодерна". Что до нас, то и "модерн", и "постмодерн" суть не более, чем символические коды коммуникации малых сообществ, идентифицирующих себя (в том числе и через использование этих кодов) как культурную и интеллектуальную элиту.
- Впрочем, еще в прошлом веке практически то же самое фиксировал Г.Зиммель (усматривая , между прочим, в этом сходство метафизики, психологии и социологии).См.: Simmel G. Ьber soziale Differerenzierung. In: Georg Simmel Gesamtausgabe. Bd. 2. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1989. S. 118-120. В русском переводе: Зиммель Г. Социальная дифференциация. Социологические и психологические исследования / Авториз. пер. с нем. Н.Н.Вокач и И.А.Ильина. М.: Изд. М. и С. Сабашниковых, 1909.
- Ситуацию, когда правота одной стороны не предполагает неправоты другой, ибо спорящие принимают разные правила дискурса, Ж.Ф.Лиотар называет "разногласием"; см.: Lyotard J.-F. Le Diffйrend. P., 1983. P. 9.).
- Конечно, это сконструированная в эвристических целях теоретическая фикция, но разве не такова - во многом - ситуация, когда "бывший советский" социолог совершает выбор среди множества западных теорий?
- Еще сто лет назад Зиммель указывал на важную особенность метафизических, психологических и социологических высказываний: любому утверждению с равной степенью вероятности может быть противопоставлено другое утверждение. Причину этого Зиммель усматривал в невероятной сложности исследуемых в этих дисциплинах предметов. См.: Simmel G. Ьber sociale Differenzierung. In: Simmel G. Gesamtausgabe. Bd. 2. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1989. S. 118-122.
- Положение не изменится и в том случае, если мы будем рассматривать познание как нами же самими создаваемую конструкцию, ибо тогда речь идет о том, как мы оперируем с несколькими такими конструкциями, одну из которых признаем, скажем, за дотеоретическое знание, а ряд иных - за теории, устраивающие нас в том или ином отношении, но не представляющиеся исчерпывающими. Конструкция не означает произвола. См.: Glaserfeld E.v. Wissen, Sprache und Wirklichkeiten. Arbeiten zum radikalen Konstruktivismus/ Autorisierte deutsche Fassung v. W.F.Kцck. Braunschweig /Wiesbaden: Friedr. Vieweg & Sohn, 1987; Luhmann N. Soziologische Aufklдrung 5. Konstruktivistische Perspektiven. Opladen: Westdeutscher Verlag, 1990.
- В этой связи мы хотели бы привлечь внимание к работам тех авторов, которые пытаются достичь сочетания нескольких продуктивных подходов иначе, чем по образцу парсонсовской "системы координат действия", а именно, через сочленение различных подходов как равноправных способов познания одной и той же реальности. См., напр.: Therborn, G. Cultural Belonging, Structural Location and Human Action. Explanation in Sociology and in Social Science // Acta Sociologica (1991) 34. Pp. 177-191; Turner J.H. Analytical Theorizing // Social Theory Today/ Ed. by A.Giddens & J.H.Turner. Stanford, Cal., 1988. Pp. 156-194 В русском переводе: Терборн Г. Принадлежность к культуре, местоположение в структуре и человеческая деятельность: объяснение в социологии и социальной науке // THESIS, 1994, N 4. Научный метод. С. 97-118; Тернер Дж. Аналитическое теоретизирование // Там же. С. 119-157.
- Alexander J.C. Theoretical Logic in Sociology. 4 vols. London and Henley: Routledge and Kegan Paul, 1982-1984.
- Ibid. Vol.1. P. 33, 37.
- Turner J,H. Op.cit. (прим. 7). P.162. Цит. соч. С. 125.
- Ср. у П.Бурдье: "Вопрос о том, в какой связи находится то или иное социологическое исследование с особой теорией социального, например, с марксовой, веберовой или дюркгеймовой, имеет второстепенное значение по сравнению с тем, насколько такое исследование отвечает условиям, согласно которым оно будет или не будет отнесено к научной социологии: единственным критерием является здесь то, каким образом оно реализует фундаментальные принципы социологической научной теории. ...то, что обычно называют "единством науки", есть не что иное, как единство метанауки, то есть тождество тех принципов, на которых основывается всякая наука, включая и социальную науку." (Bourdieu P. Zur Soziologie der symbolischen Formen. 5. Aufl. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1994. S. 9-10.) Однако вся проблема здесь не в том, различаются ли наука и метанаука, а в том, как практически подойти к различению, на основании каких критериев решать, относятся ли данные принципы к науке вообще или к особой теории социального.
- Luhmann N. Theorie der Gesellschaft. Fassung San Foca'89. Ms., Kap.1. 1.
- Так аргументируют применительно к юридическому решению К.Шмиттт и Н.Луман. См.: Schmitt C. Politische Theologie. Vier Kapitel zur Lehre von der Souverдnitдt. 2. Aufl. Mьnchen u. Leipzig: Duncker & Humblot, 1934; Luhmann N. Die Ausdifferenzierung des Rechts. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1981. {Сколь бы ни были различны эти две формы политико-юридического децизионизма, он вызывает известные опасения: трудно допустить, что за юридическими нормами стоит, в конечном счете, только решение. Не менее сложно - хотя и по несколько иным причинам - допустить децизионизм в теорию. Однако и в случае права, и в случае теоретической работы речь идет только о том, как это видится изнутри: "до" теории выбор обусловлен нетеоретическим решением все остальное (каковы причины решения, сколь далеко простираются его последствия и т.д.) предполагает опять-таки теорию, объясняющую решения, в том числе и решение о первом понятии. Возникающие в связи с этим проблемы тавтологии и самореференции здесь не столь важны. См.: Quine W.V. The Ways of Paradox and Other Essays. N.Y.: Random House, 1966. }
- Это отдельная большая тема, которую мы можем затронуть здесь лишь вскользь. Из крупных социологов нашего времени наиболее отчетливо профилировал свою идейную близость к Канту, конечно, Т.Парсонс - начиная со "Структуры социального действия" (Parsons T. The Structure of Social Action. New York and London: McGraw-Hill, 1937.) и кончая последними работами, помещенными в кн.: Parsons T. Action Theory and the Human Condition. N.Y.: Free Press, 1978. Относительно обширная, хотя и для того времени далеко не полная библиография содержится в моем обзоре: Филиппов А.Ф. Поворот к Канту в современной буржуазной социологии // Новейшие тенденции в современной немарксистской социологии. Ч. 2. М.: ИНИОН, 1986. С. 154-207 (206-207).
- См.: Kant I. K.d.r.V., A 137-147.
- Spencer Brown G. Laws of Form. London: Allen and Unwin, 1969.
- Логика различения (явно с опорой на Дж.Спенсера Брауна) используется применительно к биологии в работах об аутопойесисе. См., напр.: Maturana H.R. and F.J. Varela. Autopoiesis and Cognition. The Realization of the Living. Dordrecht etc.: D.Reidel Publishing Company, 1980. Cм. также работы Н.Лумана последнего времени, в частности: Luhmann N. Soziologische Aufklдrung 4. Opladen: Westedeutscher Verlag, 1987; Soziologische Aufklдrung 5. Opladen: Westdeutscher Verlag, 1990; Luhmann N. Tautologie und Paradoxie in den Selbstbeschreibungen der modernen Gesellschaft// Ztschr. f. Soziologie, 1987, Jg. 16, Hft.3. S. 161-174. В русском переводе: Н.Луман. Тавтология и парадокс в самоописаниях современного общества// СОЦИО-ЛОГОС. Вып. 1. М.: Прогресс, 1991. С. 194-216. В своей прощальной лекции в Билефельдском университете Луман говорит: "Получить через различение единство - как единство различения - кажется парадоксальной теоретической программой; именно так это и задумано. Различенное есть одно и то же - это наш исходный парадокс. Но на этом нельзя останавливаться. Парадоксы должны быть "развернуты", как говорят логики. Они должны быть разложены на различения, у которых могут быть помечены, то есть идентифицированы, обе стороны." (Luhmann N. "Was ist der Fall" und "Was steckt dahinter?" - Die zwei Soziologien und die Gesellschaftstheorie. Bielefeld, 1993. S. 5.)
- Здесь важно заметить, что мы только опираемся на определенные логические и философские идеи, но не следуем канонам буквально.
- Классические работы об интуитивном рассмотрении социальности принадлежат Г.Зиммелю. См.: Simmel G. Die Probleme der Geschichtsphilosophie. 4. Aufl. Mьnchen und Leipzig: Duncker & Humblot, 1922; Simmel G. Soziologie. Untersuchungen ьber die Formen der Vergesellschaftung (Gesamtausgabe, Bd. 11). Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1992. В русском переводе: Зиммель Г. Как возможно общество? // Социологический журнал. 1994. N 2. С. 102-114.
- Самый претенциозный проект последнего времени - конечно, социология Э.Гидденса. См., напр.: Giddens A. The Constitution of Society. Outline of the Theory of Structuration. Cambridge: Polity Press, (1984) 1991. Giddens A. Social Theory and Modern Sociology. Cambridge: Polity Press, 1987. Несмотря на всю ее плодотворность, эта концепция принципиально неудовлетворительна в трактовке данной темы. Гидденс постоянно пишет о взаимодействии людей "в пространстве и времени". Конечно, взаимодействия не могут совершаться иначе. Однако вопрос должен ставиться по-другому: как теория в равной мере может учесть обе схемы? На мой взгляд, Гидденсу более удается пространственный, но не временной подход, не говоря уже об их сочленении. О значении пространства для социологической методологии см. также: Sayer A. Method in Social Science. A Realist Approach. London and New York: Routledge. 1992.
- "Самые глубокие социальные отношения связаны с телом как средством выражения, а тело, в свою очередь, сопряжено со своей позицией в физическом мире," - пишет один из лучших исследователей этой проблемы швейцарский географ Б.Верлен (Werlen Benno. Society, Action and Space. An Alternative Human Geography. Translated by Gayna Walls. London and New York: Routledge, 1993. P. 198). Книга Верлена вышла в оригинале по-немецки уже вторым изданием в 1988 г. Немецкий и английский варианты не во всем совпадают, однако с первым нам пока не удалось ознакомиться.
- Ср. далее у Верлена: "Тело как средство выражения внутренней, чистой и наделенной памятью длительности выполняет ключевую функцию опосредования между нематериальным социо-культурным миром и физическими условиями, которые сопровождают любого рода социальное взаимодействие." (Ibidem.) Однако ведь можно рассудить и по-другому: и тело, и пространство в их квази-естественности суть социально-смысловые определения. Таким образом, мы снова попадаем в область смыслов - т.е. времени. См. у Канта: "Время есть формальное условие a priori всех явлений вообще"; даже если представления имеют своим предметом внешние вещи, сами по себе, как определения нашей души, они относятся к внутреннему состоянию, формой которого является время (A 34). Так и здесь: различение пространственной и временной схем описания социальности может быть, конечно, преодолено со стороны смысловой, т.е. временной - однако только "в принципе" или для определенных исследовательских целей (о которых сейчас пойдет речь), но отнюдь не во всех аспектах. Аналогичные - хотя, кажется, и менее убедительные - рассуждения возможны со стороны телесно-пространственной. Классические примеры дает, конечно, немецкая философская антропология. См., напр. в русском переводе: Проблема человека в западной философии. М.: Прогресс, 1988. С. 31-201.
- Можно было бы указать, конечно, что сами участники взаимодействия могут воспринимать и трактовать пространство как пространство позиций, т.е. это значение подпадает под пункты 2. или 3. Но тогда это только частный случай более общего значения, и очень важно видеть различия со значением, указанным в пункте 1. Иногда это различение не проводится или проводится недостаточно четко, или сознательно затушевывается, отчего возникает немалая путаница. Одной из наиболее плодотворных, но логически весьма неудовлетворительных концепций является подход П.А.Сорокина. См.: Сорокин П.А. Человек. Цивилизация. Общество / Общая редакция, составление и предисловие А.Ю.Согомонова. М.: Политиздат, 1992. С. 297-302 (299). Подход к социальному пространству как пространству социальных позиций последовательно проведен у П.Бурдье. См.: Bourdieu P. Espace sociale et genese des "classes" // ARSS. 1984. N 52/53. P. 3-12. В русском переводе: П.Бурдье. Социальное пространство и генезис "классов" // Вопросы социологии. 1992. N 1. С. 17-33. О концепции Бурдье в связи с социологией тела вкратце сказано ниже, разделе 4.
- См.: Durkheim E. Les formes йlйmentaires de la vie religieuse. Le systиme totйmique en Australie. 4me ed. Paris: PUF, 1960. P. 17.
- См.: Ibid. P. 630-631. Я благодарен А.Б.Гофману за уточнение перевода этой и следующей цитаты из Дюркгейма.
- Ibid. P. 633.
- Некоторые из них рассмотрены в моей статье "Социология и космос". Цит. соч. С. 246-249.
- См.: Parsons T. The Structure of Social Action. N.Y. and London: McGraw-Hill, 1937. P. 382-386.
- Зиммель несколько раз писал о пространстве, в том числе и в своей "Социологии" (гл. IX "Пространство и пространственные порядки общества"; см.: Simmel G. Soziologie. Untersuchungen ьber die Formen der Vergesellschaftung / Herausgegeben von O.Rammstedt. (Gesamtausgabe, Bd. 11). Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1992. S. 687-790. Наше изложение опирается, в основном, на более ранний вариант, статью 1903 г. "Социология пространства". Она цитируется по изданию: G.Simmel. Soziologie des Raumes// G.Simmel. Schriften zur Soziologie. Eine Auswahl/ Hrsgg. u. eingeleitet v. H.-J.Dahme u.O.Rammstedt. Frankfurt a.M., 1983. S. 221-242. В некоторых случаях мы приводим формулировки "Социологии", которые более точны.
- Simmel G. Soziologie des Raumes. Op.cit. S. 221-222.
- Simmel G. Soziologie. Op.cit. S. 688.
- Ibid. S. 689
- Simmel G. Soziologie des Raumes. Op.cit. S. 223.
- Ibid. S.226-227; 229 (cit.).
- Некоторые из отмеченных моментов (с точки зрения их общего значения для социологической теории) я постарался проследить в статье: Обоснование теоретической социологии: Введение в концепцию Георга Зиммеля // Социологический журнал. 1994. N 2. C. 65-81.
- Parsons T. The Structure of Social Action. Op. cit. P. 763. Одно из важнейших рассуждений Парсонса на этот счет содержится в том же труде (Ibid. P. 45, Fn.) {Парсонс здесь, в частности, говорит: "Если феноменам действия внутренне присуща темпоральность, то есть они предполагают процессы во времени, то они не являются в том же самом смысле пространственными. То есть отношения в пространстве как таковые не релевантны для систем действия, рассматриваемых аналитически. Что касается аналитических целей этой теории, то действия не первично, но только вторично размещены в пространстве. ... Конечно, нет такого эмпирического "Я", которое бы не было "аспектом" живого биологического организма или не было бы "ассоциировано " с ним. Следовательно, события действия суть всегда события во времени, "случающиеся" с физическими телами или предполагающие их. Таким образом, нет никаких конкретных действий, к которым не была бы приложима категория пространства. Но в то же время эта категория нерелевантна для теории действия, рассматриваемого как аналитическая система, что, конечно, предполагает, что "акционный" аспект конкретных феноменов их никогда не исчерпывает.}
- Ibid. P. 47.
- Parsons T. The Social System. Glencoe: The Free Press, 1951. New Ed. London: Routledge, 1991. P. 89. Напомним, что участников диадического, т.е. простейшего, взаимодействия, Парсонс называет "ego" (я) и "alter" (другой).
- Ibid. P. 90.
- Ibid. P. 91.
- Ibidem.
- Parsons T. Societies. Evolutionary and Comparative Perspectives. Englewoode Cliffs, N .J. 1966. P. 2.
- Ibidem.
- См. в качестве общего введения (с обзорами новейших тенденций): The Body. Social Process and Cultural Theory /Ed. by M.Featherstone, M.Hepworth and B.S.Turner. London etc. : SAGE, 1991.
- Bourdieu P. Le sens pratique. P.: Minuit, 1980. P. 120.
- Ibid. P. 122.
- Ibid., P. 88.
- Ibid. P. 122.
- Ibid.,P. 129.
- Слово "agent" происходит от того же "agere" ("действовать"), что и "act", "action" ("действие") и "actor" ("действующий"). Хотя по-русски "агент" все еще звучит достаточно дико, правы, видимо, те наши переводчики и исследователи, которые предпочитают эту кальку с английского и французского утомительным поискам русских эквивалентов, сохраняющих и внутреннюю форму слова, и точный смысл, и все переклички значений.
- Werlen B. Op.cit. P. 155.
- Безусловно, здесь могут быть сделаны выводы и для общей социологической теории. См. интересные опыты такого рода у Р.Коллинза и А.Гидденса: Collins R. Three Stages of Erving Goffman // Collins R. Sociology Since Midcentury. Essays in Theory Cumulation. N.Y. etc.: Academic Press, 1981. P. 219-253; Giddens A. Erving Goffman as a systematic social theorist // Giddens A. Social Theory and Modern Sociology. Cambridge: Polity Press, 1987. P. 109-140. Гофман - весьма тонко замечает Гидденс - это не теоретик "малых групп", но исследователь соприсутствия (co-presence). См.: Op. cit. P. 115.
- J.H.Turner. Analytical Theorizing . Op.cit. P. 176. Цит. соч. С. 139.
- См.: Ibid. P. 179, 181-183. Там же. С. 140-141; 143-145.
- См.: Simmel G. Soziologie. Op.cit. S. 96
- Werlen B. Op.cit. S. 161.
- См.: Ibidem.
- Schьtz A. Der sinnhafte Aufbau der sozialen Welt. Eine Einleitung in die verstehende Soziologie. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1981. S. 227.
- "Речь идет, - подчеркивает Шютц, - не о предикативном суждении, но о допредикативном опыте, в котором Ты переживается как некая самость.." (Ibid. S. 228)
- См.: Simmel G. Soziologie. Op.cit. S. 125.
- В стандартном английском переводе "Umwelt" характерным образом переводится как "domain of directly experienced social reality" ("область непосредственного опыта социальной реальности"), "face-to-face situation" (лицом-к-лицу-ситуация), а "Mitwelt" как "world of contemporaries" ("мир современников"); т.е. в первом случае подчеркивается главным образом (хотя не исключительно) пространственный аспект (достижимость), а во втором - временной (одновременность). См.: Schutz A. Collected Papers. Vol. 2. Studies in Social Theory. The Hague: Martinus Nijhoff, 1964. P. 20-63.
- Schьtz A. Der sinnhafte Aufbau der sozialen Welt. Op.cit. S. 246. {"Я прощаюсь со своим другом, - продолжает Шютц. - Глаза в глаза, рука в руке. И вот он удаляется. Он пока еще может быть услышан и он меня окликает. Потом еще я могу видеть его, удаляющегося все дальше: он машет мне рукой. Наконец, он исчезает из моего поля зрения. Невозможно указать, на какой фазе ситуация Umwelt'a перешла в ситуацию Mitwelt'a." (Ibidem.)}
- На это справедливо указывает, например, Р.Коллинз. "Микро" и "макро", согласно Коллинзу, следует рассматривать как полюса континуума.. В зависимости от того, смотрим ли мы, так сказать, "вниз" или "вверх", беря за отправной какой-то уровень взаимодействия, этот последний оказывается для нас более "микро" или более "макро". Фундаментальные измерения, по Коллинзу, суть пространство и время. Наиболее "макро" - то, что покрывает самые большие территории и дольше всего длится". См: Collins R. Theoretical Sociology. San Diego etc.: Harcourt Brace Jovanovich, 1988. Коллинз предлагает также двухмерную шкалу для ранжирования объектов микро- и макроисследования. Мельчайший элемент - когнитивно-эмоциональные процессы, происходящие в одной личности в течение нескольких секунд. Малые группы занимают территорию до 102, а территориальное общество - до 1011-1014 квадратных футов. Ритуалы и групповая динамика в малой группе могут иметь длительность до 104 сек., а длительность территориального общества исчисляется, минимум, в годы. Такова, заметим, именно перспектива наблюдателя - что сознательно подчеркивает и сам Коллинз. См.: Collins R.Sociology since Midcentury. Essays in Theory Cumulation. N.Y. etc.: Academic Press, 1981. P. 263; P. 266, Fn. 2; P. 273, Fn. 3.
- И.Гофман говорит также о со-телесном присутствии. См.: Goffman E. The Interaction Order // American Sociological Review, 1983. Vol. 48. February. P. 4. См. здесь же любопытное понятие "личной территориальности". Луман говорит о соприсутствии, не обращаясь к категориям тела и пространства: "Чего-то абсолютно простого (в смысле далее не поддающегося анализу) в социальной жизни не бывает. Поэтому и простые системы уже сложны, то есть сложены, однако как тип систем они включают в себя системы наименее сложные. Они просты в смысле непосредственной обозримости для всех участников. Поэтому в качестве определяющего критерия мы выбираем понятие "присутствия". ... Они являются присутствующими, если и поскольку могут взаимно (то есть не односторонне) воспринимать друг друга. Социальные конвенции относительно воспринимаемости и присутствия не используются для определения понятия, но рассматриваются как возможные структурные признаки и граничные дефиниции самих систем... Внутри простых систем может быть так, что присутствующие трактуются как неприсутствующие или воспринимаемое рассматривается как невоспринимаемое." (Luhmann N. Soziologische Aufklдrung 2. Aufsдtze zur Theorie der Gesellschaft. Opladen: Westedeutscher Verlag, 1975. S. 21, 22.)
- Этот пример приводит Шютц. См.: Schьtz A. Der sinnhafte Aufbau der sozialen Welt. Op.cit. S. 246.
- Мы можем отчасти воспользоваться различениями А.Сикурела: "Для микро-исследователя, заинтересованного вопросами коммуникации, социальная и коммуникативная компетенция респондента означает способность использовать язык и соответствественным образом взаимодействовать с другими таким способом, который предполагается типичным и нормальным в данной социальной ситуации. ... Для макро-исследователя социальная компетенция означает знание о ценностях, нормах и институциональных образцах." (Cicourel A.V. Notes on integration of micro- and macro-levels of analysis // Advances in Social Theory and Methodology: Toward an Integration of Micro- and Macro-Sociology /ed. by K.Knorr-Cetina and A.Cicourel. London: Routlege and Kegan Paul, 1981. P. 57) Мы могли бы добавить, что коммуникативная компетенция для микроуровня означает способность ориентироваться в пространстве непосредственного взаимодействия, а социальная компетенция на макроуровне означает знание о территориальном устройстве того социального, к которому относит себя действующий.
- Collins R. Sociology since Midcentury. Op. cit. P. 272.
- Ibid. P. 273.
- См. систематическое изображение концепции Коллинза в кн.: Turner J.H. The Structure of Sociological Theory. 4th. ed. Chicago, Ill.: The Dorsey Press, 1986. Ch. 21. Pp. 435-455.
- На самом деле такие природные ограничители и/или социальные артефакты есть почти всегда. Мы берем предельный, чистый случай, чтобы показать существо дела.
- {"В качестве регулятивного мирового принципа, - писал Зиммель, - мы должны принять, что все находится со всем в каком-либо взаимодействии, что существуют силы и переходящие туда и обратно отношения между каждой точкой и каждой иной точкой мира; поэтому не может быть логического запрета на то, чтобы вычленить отсюда любые единицы и сомкнуть их в понятие единой сущности, природу и движения которой мы должны были бы устанавливать с точки зрения истории и закона." (}Simmel G. Ьber sociale Differenzierung // Georg Simmel Gesamtausgabe. Bd. 2. / Hrsgg. v. H.-J. Dahme. Frankfurt a.M.: Surkamp, 1989. S. 130.)
- Это значит, что социологическое или социально-психологическое исследование картины мира отдельных действующих может дать важные вспомогательные результаты, но не окончательные критерии. А исследование сополагаемого (но не формулируемого) смысла в моменты коммуникации - это сложная методологическая проблема, во всяком случае, лежащая за пределами чистой теории.
- Здесь мы только мимоходом можем указать на интересное исследование империй Г.Инниса. См.{, например, следующую характеристику: "Понятия пространства и времени отражают значимость средств коммуникации для цивилизации. Те средства, которые акцентируют время, характеризуются продолжительностью существования, например, пергамент, глина, камень. Тяжелые материалы годятся для развития архитектуры и скульптуры. Те средства, которые акцентируют пространство вполне могут быть менее продолжительны в своем существовании и характеризуются легкостью, например, папирус и бумага. Они подходят для обширных регионов администрации и торговли. ... Материалы, которые акцентируют пространства, поощряют децентрализацию и иерархические типы институтов, в то время как те, что акцентируют пространство, поощряют централизацию и менее иерархические по своему характеру системы правления. Масштабные политические организации, такие, как империи, должны рассматриваться с точки зрения двух измерений: пространства и времени. Империи продолжительно существуют, поскольку справляются с склонностью средств коммуникации чрезмерно акцентировать одно из этих двух измерений. " (Innis H.A. Empire and Communication / Ed. by D. Godfrey. Victoria/Toronto: Press Porcйpic. P. 5.)}
- Ср. у Гуссерля: "Единство непрерывного следования временных содержаний, единство временного следования фаз временного предмета; само временное следование как форма бытия временного предмета, которое есть последовательное бытие "предметных точек", образующих в силу этой непрерывной формы бытия континуум... Если я пробегаю время соответственно предметному содержанию, у меня есть предметная непрерывность. Чрез нее простирается единство временного объекта, однако оно не есть тема. Если я живу в потоке времени, то протекает предметная непрерывность (процесс), но она не есть тема. Одно и другое есть неразделимое бытие.
- Вот откуда перенесение понятий пространства на временность, понимание времени в образе линии, длительности - в образе отрезка, причем одномерный порядок во времени находит тут же свое зримое воплощение. " (Husserl E. Texte zur Phдnomenlogie des inneren ZeitbebuЯtseins. Hamburg: Felix Meiner, 1985. S. 130 (Nr. 37)
- Подчеркнем еще раз: выявить этот сополагаемый смысл в самом диадическом взаимодействии, том же телефонном разговоре, - это сложная, далеко не всегда разрешимая задача.
- Отдельный и очень трудный вопрос - могут ли вообще эти более сложные идеи стать общим культурным достоянием. Впрочем, и с общей распространенностью мировидения, как оно задавалось наукой Нового времени, тоже не все просто.
- См. только некоторые характерные примеры: Luhmann N. Die Weltgesellschaft // Luhmann N. Soziologische Aufklдrung 2. Op. cit. S. 51-71; Wallerstein I. World-Systems Analysis // Social Theory Today /Ed. by A.Giddens & J.Turner. Stanford: Stanford University Press, 1987. P. 309-324; Giddens A. The Consequences of Modernity. Cambridge: Polity Press, 1990; Global Culture. Nationalism, Globalization and Modernity. A Theory, Culture & Society special issue/ Ed. by M. Featherstone London etc. : SAGE. 1990; Giddens A. Modernity and Self-Identity. Self and Society in the Late Modern Age. Cambridge: Polity Press, 1991.
- См.: Bьhl W.L. Das Ende der amerikanisch-sowjetischen Hegemonie? Internationale Politik im fьnften Kondratieffschen Ьbergang. Mьnchen: Olzog, 1986.
- Поверхностный, но очень информированный, наблюдательный и остроумный А.Тоффлер замечает: "Грядущие десятилетия будут ... свидетелями титанической борьбы между глобализаторами и националистами за власть над природой новых регулирующих институтов на мировых капиталистических рынках. Эта борьба явится отражением конфликта между прогнившим индустриальным порядком и вытесняющей его новой глобальной системой создания богатства. (Toffler A. Powershift: Knowledge, Wealth, and Violence at the Edge of the 21st Century. N.Y. etc.: Bantam Books, 1990. P. 58.
- См., например: Иеринг Р. фон. Цель в праве. Т.1. СПБ., 1881; Manicas P.T. The death of the state. N.Y., 1974.
- В истории европейской мысли "гражданское общество" (koinonia politike / societas civilis) означало первоначально именно государство (политическое сообщество свободных граждан как высшая ступень социальности) и только постепенно начало рассматриваться как нечто отличное от этого последнего и даже противоположное ему. Приведем лишь две примечательных характеритики, первая из которых носит социально-философский, а вторая - социологический характер: ""Гражданское общество" внутренне связано с рыночной экономикой, которую можно было бы назвать "капиталистической" в Марксовом смысле. Это общество приблизительно соответствует картине современного общества, набросанной теоретиками естественного права вроде Локка и политэкономами вроде Адама Смита. Это общество, в котором "отрицательная" свобода закреплена в социальных институтах, - общество всеобщих прав человека и всеобщего антагонизма." (Веллмер А. Модели свободы в современном мире// СОЦИО-ЛОГОС. Вып. 1. Цит. соч. С. 15). "Учреждение гражданского общества непосредственно связано с появлением современной формы государства, к которой, таким образом, оно и отсылает. В традиционных государствах, по меньшей мере, в сельских районах, повседневная жизнь протекала в основном вне того, что охватывалось административной властью государства. Локальные сообщества были по большей части автономны в том, что касалось традиций и образа жизни... Однако эта внешняя сцена еще не была гражданским обществом, представляя собой скорее сохранение образа жизни, внешнего рефлексивному порядку политического центра. ... В современных социальных формах государство и гражданское общество развиваются совместно как взаимосвязанные процессы трансформации. Парадоксальным образом, условием этого процесса является способность государства влиять на многие аспекты повседневного поведения. Гражданское общество структурировано как 'обратная сторона' проникновения государства в повседневную жизнь.". (Giddens A. Modernity and Self-Identity. Self and Society in the Late Modern Age. Cambridge: Polity Press, 1991. P. 150-151).
- Одна из интереснейших линий исследования в этом направлении идет здесь, конечно, тоже от Зиммеля. См.: Simmel G. Philosophie des Geldes. (Georg Simmel Gesamtausgabe. Bd. 6.) /Hrsgg. v. D.P.Frisby and K.Chr.Kцhnke. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1989. S. 59-89.
- Это отнюдь не значит, что пространственный фактор не значим для экономических явлений. Как раз наоборот. Однако при этом смысл должен быть уже специфицирован именно экономически. Мы же ведем речь о фундаментальной социологической интерпретации, социальной онтологии обмена.
- См.: Trade and market in the early empires. Economies in History and theory/ Edited by Karl Polanyi, Conrad M.Arensberg, and Harry W. Pearson. Glencoe, Ill.: The Free Press & The Falcon's Wing Press, 1957.
- Споры между теоретиками-экономистами о значении и приоритете в их науке категорий пространства и времени мы вынуждены полностью оставить за рамками нашего изложения.
- С социологической точки зрения, действующим может считаться, конечно, и некое "искусственное лицо", "коллективный агент", например, организация и т.п. Однако включение этого аспекта в наши рассуждения, ничего не меняло бы в принципе, ибо, скажем, организации тоже имеют преимущественно или государственную или интернациональную, т.е. рядом государств определенную принадлежность. Можно подойти к вопросу и по-другому: коллективные действующие - это результат действий индивидуальных действующих, которые... и т.д. Можно подойти и с противоположной стороны: действия коллективных действующих фактически осуществляются не иначе, как действия индивидуальных действующих, которые... и т.д. Правда, все эти рассуждения не эквивалентны, но они равноценны только в интересующем нас отношении.
- Нам могут возразить, что современное государство - это в первую очередь аппарат управления, система властных коммуникаций, идеология и т.п., что мы, таким образом, говоря о государстве, не ухватываем множества его важнейших черт. Это справедливо. Однако мы не пишем ни теорию государства ни даже теорию империи. Пространственная же составляющая есть во всех перечисленных аспектах государства, взятых как со стороны реальности, так и со стороны смысла.
- Eisenstadt S.N. The Political Systems of Empires. Glencoe: The Free Press, 1963.
- См.: Eisenstadt S.N. Op.cit. P. 19.
- См.: Ibid., P. 22ff.
- Eisenstadt S.N. Empires// International Encyclopedia of the Social Sciences. Vol. V. N.Y., 1968. P. 41.
- ) См.: Eisenstadt S.N. European Civilisation in a Comparative Perspective. A Study in the Relation Between Culture and Social Structure. Oslo, 1987. Pp. 22-23.
- Не случайно у классчиеских теоретиков гражданского общества, прежде всего, Гоббса человек понимается в первую очередь как тело, а пространство - как пространство тел. Обозримость взаимодействия тел в обозримом теле государства - вот что еще раз свидетельствует в тот момент о конце имперского периода европейской истории.
- Здесь вполне возможно одно возражение, которое я хотел бы предупредить заранее (впрочем, здесь кроется важная проблема, о которой мы просто не можем сказать подробнее). А именно: нам могут возразить, указывая на исторические судьбы империй, что создавались они завоеваниями и что покоренные народы часто на протяжении многих поколений не смирялись со своей участью. Иными словами, для громадных масс в империи это пространство отнюдь не было самоочевидным. Вот почему, когда откзывают чисто политические, властные, насильственные способы удержания завоеванных территорий, империи разрушаются. На это вкратце можно ответить так: чистое насилие не позволяет удерживать покоренные территории подолгу. Для сохранения империи требуется создание мотивационных механизмов для поддержки центральной власти на всей завоеванной территории. Это может быть, грубо говоря, и подкуп старой элиты, и создание новой одновременной с уничтожением старой. Здесь речь идет не обязательно о непосредственной корысти. Империя открывает перед новой локальной элитой целый мир возможного социального продвижения, коммуникаций и влияния. И как только это становится образом жизни, полдела уже сделано. Исследования могли бы показать любопытнейшие интерференции смыслов: ненависть к центру, желание свободы вполне может соседствовать с ощущением самоочевидности имперского пространства. Империя переживает критические моменты двоякого рода (каждый из которых может быть растянут на десятилетия): во-первых, период интеграции новой территории, укоренение нового видения пространства в смысловых комплексах, которыми пользуются новые подданные; во-вторых, период дезинтеграции, отпадения земель, когда самоочевидность большого пространства теряется, а мотивация к лояльность со стороны старой локальной элиты уступает место мотивации к нелояльности, либо же место старой лояльной элиты занимает новая нелояльная.
- Я специально подчеркиваю: регулярно. Следовало бы еще добавить: как правило. Ибо в виде исключения даже значительные группы людей могут тематизировать границу. Становятся ли они из-за этого элитой? Конечно, нет. Как правило, элита тематизирует границу, но тематизация границы не означает принадлежности к элите. Элиты есть там, где коммуникации хотя бы частично выстроены иерархически Привилегированное положение в сети коммуникаций, по каким бы то ни было основаниям - то есть высокая вероятность того, что сообщения, сделанные с этой позиции - достигнут большого числа других действующих - означает принадлежность к элите.
- Причем это свойственно отнюдь не одному только либеральному государству. Вопреки антитоталитарным утопиям, такова была и практика и даже (хотя и не всегда) теория тоталитаризма в некоторых странах. См., напр.: Schmitt C. Staat, Bewegung, Volk. Die Dreigliederung der politischen Einheit. Hamburg: Hanseatische Verlagsanstalt, 1934.
- Hofstadter D.R. Gцdel, Escher, Bach: an Eternal Golden Braid. Hassock, Sussex: The Harvester Press 1979. P. 67-72.
- То, что эта временная продолжительность не есть, в свою очередь, нечто совершенно объективное и легко поддающееся измерению, прекрасно понимает географ. См.: George P. Sociologie et gйographie. Paris: PUF, 1966. P.48-65.
- Это крайний случай. Такое государство уже не есть государство в современном понимании - ни исторически, ни по смыслу понятия.
- Логически это можно выразить категорией "совершенного примыкания", в терминах Дж.Спенсера Брауна. См. Brown G.S. Op. cit. P. 1 ("Дефиниция. Различение есть совершенное примыкание. То есть различение проводится учреждением границы с раздельными сторонами, так что точка на одной стороне не может достичь другой стороны, не пересекая границу. Например, на плоском пространстве круг проводит границу".).
- См. об этом подробно у К.Шмитта: Schmitt C. Land und Meer. Eine Betrachtung der Weltgeschichte. Kцln-Lцvenich: Edition Maschke, 1981.
- См.: Hesse F. Das Gesetz der wachsenden Rдume // Zeitschrift fьr Geopolitik. Jg. 1. Hft. 1. S. 1-4.
- При этом подлинным телом может объявляться именно тело политическое. Самый впечатляющий пример этого - знаменитая идея о двойственности тела властелина, проанализированная в классической работе Э.Канторовича. См.: Kantorowicz E.H. The King's Two Bodies. 2nd ed. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1966.
- Среди таких сопутствующих обстоятельств - мощный бюрократический аппарат, четкое внутреннее административное деление, отработанные формы социального контроля. В империях, организованных как тоталитарные государства, эти условия достигают пика релевантности.
- При всех имеющихся отличиях. От сопоставления регионального и нормативного аспектов поведения уйти невозможно. Только и "регион", и "норма" суть понятия не вполне точные для нашего случая.
- См. о семантике взаимодействия в высших слоях общества: Luhmann N. Interaktion in Oberschichten: Zur Transformation ihrer Semantik im 17. und 18. Jahrhundert// N.Luhmann. Gesellschaftsstruktur und Semantik: Studien zur Wissenssoziologie der modernen Gesellschaft. Frankfurt a.M., 1980. S. 72-161.
- Например, в единство "периодической системы". См. Чернышев С.Б. Смысл. Периодическая система его элементов. М.: Б.изд., 1993.
- Не случайно вслед за экономическим все сильнее профилируется политическое объединение.
- Поддержание всемирности мирового хозяйства есть также результат действия политических сил. Не уходя в этот вопрос слишком глубоко, укажем только, что силы эти, по нашему определению, тоже имперские, империалистические.
- Напомним - в который уж раз! - что говорим о смысле. Сами по себе границы ни к чему не стремятся.
|
   Теоретической социологии в сегодняшней России нет. Нет обширных и постоянных коммуникаций, тематизирующих, прежде всего, фундаментальную социологическую теорию, нет обширных концептуальных построений (разветвленной теории), нет достаточно самостоятельных последователей (во всяком случае, круга последователей) какой-либо признанной западной школы, нет и заметных претензий на создание своего собственного большого теоретического проекта. Не случайно социология не привлекает к себе общественного внимания даже в интеллигентной среде, если, конечно, не считать опросов общественного мнения. Публичное невнимание к социологии - социальный факт, имеющий симптоматическое значение. Речь идет не только о состоянии науки, но и о состоянии общества. Эту констатацию можно было бы сделать исходным пунктом историко-генетического анализа, исследуя статус социологии в нашей стране в различные эпохи, перенося при этом акцент либо на исторически изменчивый облик социологии, либо непосредственно на сами социальные условия ее возникновения и изменчивого существования. Исторически можно релятивировать также и суждение об отсутствии теоретической социологии, которое мы выставили выше как почти несомненный факт. Историк мог бы сказать (и частично мы еще воспроизведем эту аргументацию), что, если рассмотреть под определенным углом зрения, то и социология в широком смысле слова - как некая наука об обществе - и, соответственно, ее сугубо теоретическая составляющая почти непрерывно существуют у нас с давних пор. Отрицать принципиальную возможность и даже плодотворность таких исследований нет резона. Вместе с тем, имеет смысл ввести различение между теоретической деятельностью в социологии и собственно теоретической социологией. Первое можно рассматривать либо как результат приложения усилий тех ученых, которые ориентированы преимущественно на эмпирию и теоретизируют, так сказать, ad hoc, либо - в редких случаях - как реализацию собственно теоретического интереса. Это все же ничего не меняет в первоначальной оценке. Формулируя более жестко, скажем, что теоретическая деятельность у нас, правда, есть, но нет теоретической социологии как устойчивой совокупности взаимосвязанных коммуникаций определенного рода. Но тогда требуется точнее указать, какого именно рода. И здесь, скорее, следует идти путем, обратным историко-генетическому. Между обществом и его социологией существует функциональная связь, которую невозможно описать простой формулой "причина - следствие". А теоретико-социологическое рассуждение об отсутствии теоретической социологии в обществе, которое трактуется определенным образом именно потому, что отсутствие в нем теоретической социологии рассматривается как своеобразный симптом, - такое рассуждение, безусловно, изначально парадоксально и потому рискованно. Оправданием риска - помимо собственно плодотворности, о которой уж никак не может судить сам автор, - могло бы стать, пожалуй, напоминание о том, что таково всякое начало движения: нечто уже есть, хотя его еще нет. Движение осмысления, направленное на ничто, зарождает то нечто, которое - и т.д. Это такой знакомый, такой обкатанный, до почти неприличного автоматизма отработанный способ рассуждений, что нам нельзя ему довериться. Его также следует проблематизировать, сделав не главным, но только первым из ряда возможных подступов к проблеме.
Итак, первоначально можно выстроить аргументы следующим образом. Теоретическая социология есть самоосмысление общества, если воспользоваться старой и несомненно гегельянской формулой Ханса Фрайера2. Знание обществом самого себя в форме теоретической социологии означает то состояние общества, при котором только и возможна теоретическая социология. Формулировка содержит необходимую тавтологию: знание субъектом себя как такового означает, что ему подлинно присуща субъектность3. Однако отсюда выводится не столь уж банальное суждение. Невнимание общества к социологии - симптом особого рода спонтанности, невменяемости общества. Осознавая себя, общество становится иным, рефлектируя свое основное движение и выстраивая его хотя бы отчасти на основе данных самопознания. Правда, строго говоря, приписывать обществу как таковому способность к самопостижению социологически некорректно4. Точно так же нельзя способность к постижению общества отождествлять с одной только социологией5. А если не придавать буквального значения словам "общество знает" и "общество осознает" и ввести дополнительное ограничение на исключительность социологических притязаний, можно сделать заключение, в общем, не поражающее своей новизной: наше общество не осмысливает себя теоретически в некоторых определенных формах, привычно называемых социологической теорией. Но что значит это последнее ограничение, почему столь важны эти некоторые определенные формы? Социальных наук много, почему именно социология и именно теоретическая? И действительно ли общество где-то когда-то сознательно (с указанными ограничениями) выстраивает свое движение?
Один из возможных аргументов в пользу социологии мы находим, например, у Ю.Хабермаса. Именно социология, говорит он, как наука о кризисе перехода от традиционных к современным обществам par excellence, единственная из всех социальных дисциплин, сохранила связь с проблемами всего общества, а не только его отдельных сфер (будь то экономика, политика или что-то еще)6. Аргумент хорош, если настаивать на единстве всей социологии или - как это делает Хабермас - доказывать возможность нового синтеза основных социологических теорий. Но ведь понятие социологии как особой и единой дисциплины в высшей степени проблематично7. Отсутствие безусловных теоретических лидеров, резкое взаимное неприятие ряда известных школ и т.п. в мировой социологии - вещи слишком хорошо известные, чтобы говорить о них снова и снова. Известны и попытки привлечь историю социологии, прежде всего сочинения классиков, в качестве основного теоретического ресурса при определении границ, задач и возможностей нашей науки8. Но при этом трудно найти отправную точку, начало возникновения собственно социологической (не философской, не политической) теории9, сложно составить список бесспорных классиков дисциплины. Вспомним, что социологические труды, впоследствии признаваемые нами как классика, в момент своего возникновения не укладываются в сложившееся дисциплинарное членение науки10. Разумеется, размышляя о начале социологии можно принимать во внимание не только и не столько определенным образом квалифицируемые тексты, сколько институциональный аспект ее формирования11. Обсуждение, т.е. реальная тематизация тех или иных текстов в научной коммуникации, происходит в более или менее сложившихся институциональных рамках и ведет не к тотальному обновлению, но к частичному изменению организации науки как совокупности дисциплин. Классическими в сегодняшнем смысле (при всех разногласиях относительно списка классиков) в классический (в сегодняшнем смысле) период оказываются те работы, которые в конечном счете (т.е. уже позже их публикации) начали задавать характер коммуникации, изначально структурированной вниманием к совершенно иным сочинениям. Нынешнее внимание к классикам продолжает именно эту традицию, но мы хорошо понимаем относительность, преходящий характер самой традиции, а это заставляет сомневаться в безусловности любого, сколь бы то ни было обоснованного списка классиков12. Исторически возникшее знание требует иного и более мощного оправдания, нежели то, что (с точки зрения сегодняшних, сформированных в русле этой самой традиции авторов) ее родоначальники обладают особым статусом. И наоборот, принимая "список классиков", существующий здесь и сейчас, мы принимаем не просто исторически значимый результат, но и то представление о социологической теории, которое предполагает такое отношение к таким классикам. Достаточно ли нам этого?
   Знание должно что-то означать для общества здесь и сейчас, и если апелляции к классикам научно и общественно успешны, то действенность самой традиции также есть симптоматический социальный факт: нечто в обществе продолжает оставаться таким же, как в классические времена, классики не кажутся архаичными - кому? в каком отношении? - и, главное: где? Вот вопрос вопросов, к которому мы ниже еще вернемся.
   Подойдем, однако, к делу с другой стороны. Предположим, что общество - это совокупность структурированных (т.е. совершаемых по установленным, хотя и постоянно обновляемым образцам) взаимодействий13. Тогда отсутствие в нем теоретической социологии означает только, что среди этих взаимодействий не выделяются, не "выгораживаются" определенного типа коммуникации14, которые принято называть теоретической социологией.
   Такой способ рассуждения таит в себе не один подвох. Если наше основное понятие - "взаимодействие"15, то можно задаться вопросом, где обрывается взаимодействие, что именно его обрывает и с какой точки зрения оно должно считаться продолжающимся или прерванным. Ибо если оно есть везде, то "регулятивный мировой принцип", как называет его Зиммель16, теряет значение дифференцирующего признака, а если не везде, то сомнительной оказывается его универсальность. При всей абстрактности такого рассуждения его легко применить к достаточно популярной концепции "мирового" или "глобального" общества. Получить эту концепцию на уровне элементарного рассуждения очень просто. Если мы скажем, что вот такое-то общество (система, социальный порядок и т.п.) есть совокупность одних взаимодействий, а другое общество, соответственно, совокупность других, то логично будет продолжить рассуждение, рассмотрев взаимодействие между этими обществами. Либо оно есть, либо его нет. В наше время полная изоляция выглядит, скорее, как редкость, исключение и, кажется, вообще вряд ли возможна. Но взаимодействие между обществами - это тоже взаимодействие. Значит, напрашивается и более общее понятие взаимодействия и более общее понятие общества. В конце концов, так можно дойти и до понятия мирового или глобального общества. А глобальному обществу должна была бы соответствовать и глобальная социология. Пусть даже она не будет вполне единой. Если имеется ряд образцов, по которым коммуникации структурируются как теории общества, а среди последних - хотя бы несколько образцов структурирования коммуникаций как эпизодов теоретической деятельности именно социологов, то главное состоит не в том, могут ли быть согласованы между собой такие эпизоды, а в том, что они вообще есть. Но насколько плодотворен такой путь?
   Одним из первых социологов17 о "мировом обществе" стал писать Н. Луман: "Мировое общество конституируется не в силу того, что все большее и большее число лиц, несмотря на пространственное удаление, вступает в элементарные контакты между присутствующими. Так только дополнительно проявляется тот факт, что в каждой интеракции конституируется некоторое "и так далее" иных контактов партнеров, причем возможности [этих контактов] доходят далее до всемирных переплетений и включают их в регуляцию интеракций"18. Правда, в поздних публикациях Луман не только не причислял себя к сторонникам концепции "глобального общества", но критиковал их, в первую очередь, потому, что эти теоретики, как ему казалось, недооценивают масштабы "децентрализованной и сопрягающей всемирной коммуникации "информационного общества""19. Так, в частности, он оценивал подход Э. Гидденса. Гидденс определяет глобализацию как "интенсификацию всемирных социальных отношений. которые связывают удаленные друг от друга местности таким образом, что происходящее на местах формируется событиями, происходящими за много миль отсюда, и наоборот"20. Это уже далеко не то же самое, что преимущественно имеют в виду теоретики "международной социальной системы" или "международного общества" (будь то социологи или специалисты по международным отношениям21), и лишь отчасти описывает (если вообще соглашаться с ней) концепция мировой системы И. Уоллерстайна22. Гидденс рассматривает глобализацию в четырех измерениях: как (мировую) систему национальных государств, мировую капиталистическую экономику, мировой военный порядок и международное разделение труда23, не забывая, конечно, и о глобальном воздействии современных средств коммуникации, которые, скорее, на уровне некоторых специфических контекстов (например, международный валютный рынок), нежели на уровне общего культурного сознания, приводят к образованию совокупных ресурсов знания24.
   Этот последний аспект чрезвычайно важен. Действительно ли в каждом взаимодействии имплицировано всемирное "и так далее", как это прописано у Лумана, или реальность глобализации приходится наблюдать на уровне определенных социальных образований (квалифицировать которые мы пока не беремся), причем глобальное знание сосредоточивается у сравнительно узкого круга участников особых международных взаимодействий (например, валютных сделок)? Гидденс, называя измерения глобализации, во всяком случае, обходит вопрос, до какой степени знание о глобальных взаимозависимостях (отрицать которые вряд ли кто взялся бы) действительно входит в повседневное проектирование поведения человеком, чей горизонт познаний нередко весьма узок.
   М. Фезерстоун ставит проблему новой глобальной культуры, которую социология еще не может толком описать, ибо придерживается старых, связанных с национальным государством схем, а ведь "возникновение и развитие социологии - и это признается все более широко - в высшей степени определялось возникновением современного национального государства, тем специальным случаем, когда особенные характеристики процесса национальной интеграции были обобщены в модели социальной интеграции, в которой общество становится главной системой координат для социологии"25. Для "глобальной культуры", которой отнюдь не свойственно такого рода национально-государственное единство, обычные понятия социологии уже не годятся. Но кто и как репрезентирует и постигает эту культуру? Вместе с тем, как показывает Г. Вагнер26, понятие мирового, или глобального общества (оттенки значений в данном контексте не существенны), поскольку в нем акцентируется момент всемирной взаимосвязи, не отличается новизной. Явления этого рода фиксируются социальными учеными с давних пор. Однако, в наши дни в этом понятии акцентируется также и момент небывалого прежде социального единства мира, а не просто мирового хозяйства. И в таком виде понятие глобализации стало популярным, в основном, благодаря усилиям сравнительно узкого круга влиятельных теоретиков, впечатленных, возможно, не только политическими или экономическими тенденциями современной жизни, но и новым пространственным видением мира в его слабо расчлененном единстве, которое стало формироваться к концу 60-х - началу 70-х гг., между прочим, благодаря все более частым и успешным космическим полетам (участники их, к которым было привлечено широкое внимание публики, часто говорили о том, что из космоса не видно никаких границ между странами и народами, Земля и человечество представляются едиными). Однако социология, стремящаяся к таким унификациям, вряд ли сможет ответить на "вызов многообразия"27. Следовательно, дело не в том, чтобы вообще поставить под сомнение правомерность и плодотворность описаний глобализации28. Явления всемирной взаимосвязи нарастают, и оспаривать это нет резона. Но что это значит для социологии? Поучительны утверждения Э. Тириакьяна, который не сомневается в низкой "международной компетентности" как американских элит, так и американских студентов-социологов на всех уровнях обучения, и даже большинства преподавателей социологии. "Международная компетентность", т.е. знание "мировой сцены", - это познания в мировой географии, демографии, истории, экономике, - и она здесь явно недостаточна, чтобы достойно ответить на "вызов интернационализации"29.
   Поясним существо проблемы на небольшом примере. Допустим, что, желая удостовериться в существовании глобальных феноменов, наш соотечественник поутру выпивает чашку бразильского кофе, сваренного в немецкой кофеварке, надевает американские джинсы, итальянскую рубашку, шотландский свитер и португальские ботинки, смотрит по японскому телевизору новости CNN и отправляется в Скандинавию на международную конференцию по проблемам глобализации, расплатившись за билет кредитной карточкой международной системы "Visa". Разумеется, на вопрос, что здесь глобального, он мог бы ответить вопросом же: "А что здесь не глобально"? Проще всего было бы сказать, что жизненные стандарты одной или нескольких групп людей не могут служить убедительным показателем общей тенденции. На это возможен контраргумент: всегда бывает так, что какой-то образ жизни сначала становится привычным для немногих, а потом оказывается чуть ли не всеобщим достоянием. Иначе говоря, со временем не только сто пятьдесят миллионов жителей России, но и миллиард жителей Китая и захотят, и смогут посетить Лувр, хотя бы даже и не одновременно. Эта перспектива кажется, конечно, сомнительной. И, вероятно, следующий аргумент, с точки зрения сторонника глобализации, мог бы быть таким: конечно, все китайцы в Париж (если предположить, что он и впредь останется глобально значимым центром) не поедут, однако, познакомятся с новостями европейской жизни благодаря телевидению. Здесь, пожалуй, стоит вспомнить о том, что не то что поголовно все жители Китая, а самые что ни на есть просвещенные американцы, согласно Тириакьяну, отнюдь не обладают должной "международной компетентностью", хотя и могут, видимо, найти на карте Париж не только в штате Техас. И это не следует понимать слишком упрощенно: пробелы в образовании, когда речь идет о профессиональных обязанностях, восполнить можно. Но что именно должно побудить вьетнамского крестьянина посвятить свой досуг новостям политической жизни Бразилии, видимо, предстоит еще выяснить. Слишком просто было бы сослаться на то, что экономический кризис в той же Бразилии может иметь весьма чувствительные последствия для миллионов людей по всему миру. Куда более чувствительные последствия для того же крестьянина имели, например, всего четверть века назад американские бомбардировки, однако это обстоятельство обычно не приводится как пример мировых взаимосвязей.
   На это, наконец, можно возразить, что даже если означенному крестьянину и нет дела до политической или культурной жизни далеких стран, то у него вполне может - рано или поздно - появиться и корейский телевизор, и индонезийские джинсы, и русский компьютер. И если его благосостояние уже сейчас может оказаться в прямой связи и с колебанием курсов валют, и с далекими от него политическими событиями, то со временем у него появится возможность не просто информационно-смыслового взаимодействия, но и рефлексии по поводу собственного участия в несомненных явлениях глобализации30.
   Как мы видим, дело не во взаимосвязях самих по себе, даже если взаимосвязаны действующие и действия, отстоящие друг от друга на значительные, прямо-таки глобальные расстояния. Дело в том, каков характер взаимосвязей. Разумеется, русский социолог, надевший американские джинсы, может с полным правом утверждать, что вступил во всемирную связь потребителей и производителей одежды. Но связь эта все-таки в известном смысле односторонняя. И не потому, что на стороне одного производство, а другого - потребление (если американец создал для меня одежду, то я для него - рабочее место), но потому, что вообще ношение джинсов на, скажем, научных конгрессах есть воспроизведение определенного образца поведения, стиля жизни, созданного и заданного в одном месте и воспринятого в другом. Эта роль продуцентов и трансляторов, на стороне одних, и сознательных или бессознательных реципиентов, на стороне других, является одним из наиболее проблематичных аспектов теоретических рассуждений о мировом обществе. Однако, не менее, если не более, характерными, чем явления всемирной трансляции определенных образцов, оказываются более сложные явления "гибридизации", "креолизации", если воспользоваться известным термином У. Ханнерца, т.е. сложного смешения, скрещения культур и стилей жизни31. Можно, правда, рассматривать именно эту "гибридизацию" как глобальный феномен, но глобальный феномен многообразия гибридизаций не тождествен глобальности как смыслу, непосредственно проживаемому самими участниками этих взаимодействий. Как социологи мы должны держать в поле зрения собственную смысловую жизнь людей. Тогда нам придется выяснять и то, понимают ли они характер отношений, в которые вступают повседневно и повсеместно32, и роль воспроизводимых, транслирующихся и воспринимаемых культурных и поведенческих образцов, и тот взгляд на мир (возможно, отнюдь не глобалистский), который предлагают и даже навязывают своим приверженцам новые гибридные культуры. Наконец, весьма заметны и важны тенденции, которые упрощенно можно было бы назвать "локалистскими". Точнее, по аналогии с "антимодерном" (термин У. Бека), речь должна идти об "антиглобализме", если понимать под этим направленное, планомерное противодействие глобализации, происходящее именно и только в контексте уже состоявшегося мирового взаимодействия33.
   Итак, мы различаем:
1. Объективно существующие мировые взаимосвязи, в чем бы они ни заключались.
2. Собственно взаимодействие пространственно удаленных участников всемирных коммуникаций, т.е. взаимосвязи, поскольку они "пропущены" через собственную смысловую жизнь действующих.
3. Устойчивые смысловые элементы, в том числе (при всей неопределенности этого понятия) культурные образцы глобализации как важнейшую составляющую собственной смысловой жизни действующих.
   Пункт 1. должен вызвать наименьшие споры, хотя важные параметры (в том числе эмпирически измеримые) объективной глобализации еще предстоит выяснять и уточнять с точки зрения разных дисциплин и подходов. Пункт 2. подводит нас ближе к социологической проблематике в более узком смысле слова, ибо речь здесь идет о взаимодействиях, предполагающих исследование собственно смысловой жизни их участников. Обратим внимание на то, что действующие рассматриваются как пространственно удаленные друг от друга (иначе бессмысленно говорить о глобализации). Таким образом, в рассуждения вторгается несколько сугубо количественных моментов, коварных в своей неопределенности. Какое количество километров должно считаться достаточно большой удаленностью, чтобы взаимодействие попадало в разряд глобальных? Достаточно ли раз в году поговорить по телефону из Киева с родственником в Аргентине, чтобы считаться участником глобального взаимодействия? Что еще, кроме удаленности и частоты взаимодействий с удаленными партнерами, принимается в расчет при характеристике взаимодействия как глобального? Вот почему неизбежно обращение к пункту 3. И здесь мы сталкиваемся с тем самым принципиальным вопросом, о котором речь уже несколько раз заходила выше: является ли взаимодействие удаленных друг от друга действующих "глобальным" для эксперта-наблюдателя или оно таково для них самих по самому смыслу взаимодействия? И если мы даже говорим о глобальном обществе и глобальной культуре не с точки зрения нового единства34, но с точки зрения нового многообразия, то предполагаем ли мы тем не менее, что в основе наших рассуждений лежит фундаментальное различение: (просвещенный и) просвещающий социолог и непросвещенные действующие? Иными словами, не выглядит ли уверенность в том, что подлинное значение глобализации со временем откроется всем, кто сегодня еще прозябает во тьме невежества, как очередной вариант той самой веры в прогресс и конечное единообразие общества, которое отличает достаточно традиционные способы социологического (и не только) рассуждения? И есть ли у нас полная уверенность, что в таком случае мы вовсе не присоединяемся к числу посвященных в тайны прогресса, но, скорее, опять-таки воспроизводим - теперь уже в "теоретических" рассуждениях - успешно транслированный нам, но не нами созданный образец? Во всяком случае, "глобальное", "мировое" общество - это, в принципе, возможная, но далеко не всякий раз самая лучшая, наиболее пригодная система координат для теоретика, подобно тому как и социология (см. цитированные выше рассуждения Фезерстоуна), в ее наиболее приближенном к классической традиции виде, - возможно, не лучший способ судить об объективно складывающихся мировых взаимосвязях. Заметим еще раз, что в мире всемирных взаимодействий далеко не вся социология ориентирована на глобальное общество - потому ли, что она все еще пребывает во власти старых представлений об обществе в территориальных границах государства, из-за недостаточной ли состоятельности исследователей в делах международных или просто потому, что мировое общество (по мнению ряда авторов), даже как общая система координат, далеко не лучшая, не самая плодотворная схема рассуждений для теоретика в мире не только едином, но и в высшей степени многообразном. И уж тем более сомнителен ее прогрессистско-просветительский пафос, который удивительным образом сказывается в самых простых описаниях: "Крестьянский участок земли, города кругом, [далее] регион, страна, континент и т.д. образуют в пространственном аспекте "потенциально достижимый мир"; во временном аспекте этому соответствует то, как протекает день, [затем] история [отдельной] жизни, [и, далее,] эпоха, а в социальном аспекте - референтные группы, начиная с семьи и, далее, община, нация и т.д. вплоть до "мирового общества""35. Такое линейное расширение контекстов взаимодействия предполагается социологическими теориями, которые - при всех своих достоинствах - не могут в отношении основного их содержания (разве что - и с большой осторожностью - как образец) перениматься теми, кто (и если) именно в ограниченности своего опыта усматривает важнейшую социологическую проблему, вокруг которой так или иначе требуется центрировать принципиальные теоретические построения.
   Мы начали это рассуждение с того, что в обществе, понимаемом как совокупность всех возможных взаимодействий, теоретическая социология есть особый род взаимодействия. С точки зрения глобального общества и глобалистской социологии, действительно, не важно, что теоретической социологии нет у "нас", потому что любое "мы" релятивировано тотальностью мирового взаимодействия. Достаточно и того, что теоретическая социология существует в мировом обществе - "социология для одного мира", как сформулировала в свое время М. Арчер36. Надо отчетливо понимать, что именно мы (разумеется, в конечном счете, при последовательном продумывании) отвергаем, отказываясь от такой схемы. - Не только крайне привлекательное для интеллектуала представление о себе самом как наиболее просвещенном, знающем из современников, но вообще симпатичный образ свободно парящего апологета прогресса, друга мира, свободы и демократии, а также, разумеется, и общечеловеческих ценностей, задающих масштаб всех его рассуждений. Вместо безусловного знания безусловных приоритетов, одновременно представляющихся и ценностями, и подлинным направлением социальной эволюции, мы оказываемся в ненадежном мире, знание о фактическом многообразии которого (включая многообразие способов познания37) не есть знание ни о том, что познавать, ни о том, как познавать, ни о том, ради чего познавать. И уж меньше всего оно позволит ответить на главный вопрос, который ставится в данной статье снова и снова: кому это нам?
   Прежде чем подробнее рассмотреть эти вопросы, обратимся еще к одному аспекту теоретической социологии. Можно рассуждать так, что - пусть не вся и не всегда - она представляет собой знание, одновременно максимально приближенное к повседневным образам социальной жизни, и рационализированное. Не будучи "житейской мудростью" в традиционном понимании, она позволяет обычному человеку "научно" объяснять для себя происходящее, дистанцируясь и от идеологических схем, и от привычных, повседневных толкований. Не как действующее научное предприятие, но как постоянно обновляемый запас знания38 она является важным ресурсом индивидуальной рефлексии и постольку - свободы. Мы еще увидим, насколько уязвимо в принципе такое толкование. Очевидно, однако, что и такой теоретической социологии у нас нет. Можно ли здесь использовать западные ресурсы? Нельзя ли добавить к немецкой кофеварке немецкую социологию. Не в этом ли смысл данной книги?
   Вопрос слишком сложен. Очевидно, что публикации переводов (классических текстов или лучших работ лучших современных теоретиков) не изменят статуса социологической теории, а попытки имитировать переводами собственно теоретическую деятельность заведомо обречены на неуспех. Причина все та же. Социолог-теоретик, даже работая с самыми абстрактными понятиями, более или менее явно апеллирует к определенным образам социальности. В его понятиях схватываются не конкретные эпизоды опыта, но образы переживаемых событий социального. Именно поэтому одно только обращение к текстам, обязанным своим возникновением осмыслению иных, так сказать, не близких ему образов, представляет собой ресурс весьма ограниченный. Конечно, социология - это нечто куда более обширное, чем социологическая теория, но именно заострение формулировок применительно к теоретическому знанию позволяет нам очертить (и только!) проблему куда более сложную, значимую вообще для социальной науки, а отнюдь не только для абстрактной теоретической социологии. Значение социальной науки для индивидуальной рефлексии, поскольку она может сопровождать поведение, связано отнюдь не только с качеством самого знания, но и с тем, во-первых, каков статус самой научности в обществе и культуре; во-вторых, как связаны универсальные стандарты исследования с уникальным местным опытом социолога и тех, для кого его теория может быть значимым ресурсом описаний и объяснений; в-третьих, насколько реализован в обществе принцип социального государства.
   Подобно тому, как сомнения относительно радикального глобализма не стоило бы понимать в том смысле, что фактически влияние мировых событий на нашу жизнь ничтожно, так и утверждение, что в понятиях социологической теории должны быть схвачены уникальные образы социальности, не предполагает отрицания некоторых универсальных критериев, согласно которым знание признается или не признается научным. Существует сложная связь между непосредственным социальным опытом исследователя39, той научной традицией и интеллектуальной средой, на которую он ориентируется, и "мировыми", т.е. более или менее распространенными и признанными стандартами исследования. Вот простейшие примеры: "Протестантская этика" М. Вебера - признанная классика для большинства социологов во всем мире. Но возникнуть она могла - как хорошо известно и документировано специальными исследованиями - только в определенном месте и в определенное время40: именно в Германии, именно в Гейдельберге, именно в начале века. Обретение этой книгой статуса классического сочинения означало вместе с тем становление определенных стандартов в социологии. Но и в момент своего появления она была сочинением, автор которого ориентировался на определенные каноны историографии и на методологические принципы признанной философии науки южно-германского неокантианства. Едва ли кто не различит за монументальной системой Т. Парсонса (даже в самых абстрактных ее формулировках) Соединенные Штаты эпохи "нового курса" и послевоенного процветания. Точно так же общеизвестно влияние на его методологию признанной философии науки А. Н. Уайтхеда. Примеров не менее очевидных очень много, а случаев успешного перенесения иноземных концепций на другую почву в неизменном виде практически нет. А отсюда следует очень простой вывод: до тех пор, пока политические границы сохраняют свое радикальное значение, ограничивая особую территорию социального, социология в той или иной стране возможна лишь при условии, что, по меньшей мере, там предпринимаются попытки сформировать свою собственную фундаментальную теорию с учетом собственного уникального опыта и признанных стандартов философии и методологии. Здесь необходимы только следующие ограничения. Во-первых, при формировании фундаментальной теории невозможно пренебрегать принципиальным эмпиризмом социологии (несколько переиначивая известную формулу Л. Ранке, некогда примененную к истории: требуется выяснить, как это есть в действительности). Именно поэтому мы признаем некоторые принятые шаблоны исследования (хотя бы они и различались у разных школ; иными словами, пусть те или иные, но шаблоны, господствующие образцы). Во-вторых, невозможно игнорировать фактически завершающееся в современной социологии разделение труда и выделение работы с социологическими понятиями в особую область деятельности. Проблема взвешенного распределения акцентов в теоретической деятельности между стандартами той или иной степени универсальности и ориентацией на уникальный опыт не может быть решена априорно, помимо самого исследования, продуктивностью которого только и доказывается тот или иной вариант решения.
   Отсутствие в обществе научного знания о нем самом возможно также рассматривать как отсутствие внятно очерченной инстанции "критической рефлексии". Это очень соблазнительный, явно напрашивающийся ход мысли, который нельзя оставить без внимания. Если вернуться к началу наших рассуждений, то отсутствие теоретической социологии как "самосознания" общества (при всех ограничениях, налагаемых на использование данной терминологии) означает, что общество не дистанцировано от самого себя. Его жизнь (будь то функционирование социальной системы, события коммуникаций или индивидуальные акты) происходит по большей части непосредственно. Оно, как мы сформулировали выше, спонтанно и невменяемо. Столь очевидное, в том числе и для многих социальных ученых, обстоятельство способно побудить их к более оптимистичным заключениям, например, следующего рода. Теоретической социологии, вообще фундаментальной социальной науки (ближе как социология не квалифицируемой) нет только временно, потребность в ней (именно в теоретическом знании об обществе) ощущается, а это означает перспективу возможного изменения самого общества. Иными словами, рефлектирующий интеллектуал самой своей рефлексией может менять общество. Мысль есть действие.
   Однако должны ли мы удовлетвориться столь оптимистичным умозаключением? Дело даже не в том, что не всякое самодистанцирование общества, появление в нем инстанции рефлексии есть социология и что далеко не все, кто ощущает потребность в ней, суть социологи. Дело даже не в том, что сомнения вызывает проявляющаяся лишь в последние годы дистанцированность интеллектуалов, не отошедших, но, скорее, отодвинутых от заметных, наблюдаемых ролей в обществе, т.е. от позиций, которые они привыкли занимать с начала наших несчастных реформ. Во всяком случае, в отношении социологии это не вызывает ни сожаления, ни изумления. Как бы ни оценивать вклад каждого ученого по отдельности (а отрицать успехи отдельных ученых у нас нет резона), в основном, наша социальная наука пережила бесславное десятилетие. Интеллектуалы сменили привычную фронду (в лучшем случае) по отношению к старому режиму на (притворившееся наукой) идеологическое обеспечение нового порядка и опомнились только тогда, когда этому последнему стала не нужна от них даже такая малость.
   Правда, если это и ставит под сомнение моральную состоятельность критической дистанции, то само по себе еще отнюдь не означает ее социальной и теоретической несостоятельности. Но главное в другом. Ведь "дистанция" и "критическая дистанция" - далеко не одно и то же. Интеллектуал, критиковавший "реальный социализм" за подавление свобод и малую эффективность, совершенно неоправданно смешивал два рода знания: "инструментальное" и "освободительное", "эмансипаторное". "Если гражданину препятствуют искать своего благополучия угодным ему образом, только бы оно было совместимо со свободой других, то сдерживают жизнеспособность всего предприятия, а тем самым опять-таки силы целого". А потому посягательство на гражданскую свободу (включая свободу духовного самоопределения) означает ослабление торговли и ремесел и ослабление государства41. Эта благородная уверенность Канта, а вместе с тем и вся традиция от Маркса до Хабермаса, быть может, и хороша, однако "великий проект Просвещения" кажется, не получает у нас большого успеха. И вряд ли это случайно. Даже если сделать вид, будто не замечаешь принципиального различения, по меньшей мере, указанных двух, если уж не трех родов знания42, следует отдавать себе отчет в том, что критическая установка предполагает довольно значительную левизну теоретика. Между тем, "критический", освободительный пафос обернулся у многих социальных ученых приверженностью "капитализму". Однако эмансипация от капитализма (даже от "позднего") и эмансипация от социализма (даже от "реального") противоположны друг другу, как бы ни скрывалось это обстоятельство разного рода маскировочными приспособлениями вроде "борьбы с отчуждением", "преодоления командно-административной системы" и "разоблачения бюрократии", которое после нескольких лет просветительской работы социальных ученых сошло на нет так быстро и так бесславно. А ведь реальное крушение реального социализма оказалось и ударом по социальным позициям западной социальной науки. В мире исчезает фактическая альтернатива западному социальному государству, а значит, исчезает и историческое оправдание этого последнего. Ведь подобно тому, как появление социализма, именно в самых тяжелых, тоталитарных его формах, стало вызовом капитализму, а ответом на него - социальное государство, предмет вожделений и недосягаемых мечтаний для большинства наших соотечественников (включая самых ученых и просвещенных), так и крушение социализма ставит под сомнение продолжение социального государства как дорогостоящего предприятия. Оставляя в стороне вопрос, может ли оно и впредь столь успешно существовать там, где когда-то зародилось, мы вправе предположить, что мероприятия развитых стран по обеспечению лояльности собственного населения не распространятся на весь мир. Социальное государство, заметим еще раз, слишком дорогое удовольствие, его хватает только на немногих. Оно реально замыкается от остального мира, укрепляет границы, а не распахивается навстречу "мировому обществу", что мы и наблюдаем повсеместно в самых разнообразных формах, от ужесточения режимов въезда и иммиграции в благополучные страны до ограничений на поселение в Москве.
   Между тем, социальное государство - это не просто обязательства государства поддерживать определенный уровень благосостояния граждан. Это также особая роль социальной науки. Обязательства государства должны быть сбалансированы с его возможностями. Оно запускает, предвидит, предотвращает социальные процессы. Оно ориентируется не на критерий физического выживания, но на фактически существующие, изменчивые притязания и мотивы. Оно не доверяется "стихии", оно планирует43. И, разумеется, ему для этого нужна - и оно поэтому ее поддерживает - независимая инстанция производства знания - наука. Но ученый не хочет быть просто технологом государства. Независимость науки и научного знания можно понять как способность не только давать государству средство, но и задавать цель. "Автономная коллективность" ученых оказывается общественностью44. Однако их способность задавать общую цель отнюдь не следует из их описаний и объяснений, сколь бы адекватны они ни были45. Точнее говоря, она не следует вообще ни из чего. И это относится не только к позитивным наукам о природе, но и ко всему корпусу социальных наук. Но если с дискредитированной способностью социальных ученых указывать цели и выставлять претензии (научные и "общечеловеческие" одновременно) все более или менее ясно, то их технологическая избыточность при распаде социального государства начинает только проявляться и недостаточно серьезно обозначена лишь потому, что одни социальные обязательства являются неизбежной принадлежностью любого современного, а не только развитого благополучного государства, а другие еще остаются как пережитки прошлых времен. Агония социального государства есть также агония социальной науки как социальной технологии, которая лишь до некоторой степени зависит от теоретической, фундаментальной социологии. На Западе редукция социальных обязательств государства всякий раз способствовала полевению ущемленных ученых. Однако оно все равно оставалось реальным гарантом существования критической по отношению к нему науки. Но если эта последняя не может быть ни способом формулирования общечеловеческих притязаний, с точки зрения которых оценивается социальная жизнь и предписываются цели ее движения, ни технологией разработки эффективных социальных решений государства, то чем тогда еще?
   Чтобы ответить на этот вопрос, полезно будет определить институциональное место отечественной социологии. Как наука, как чистое исследование она умерла и не имеет шансов возродиться. Место ее пребывания - маркетинг (понимаемый в самом широком смысле в обществе, где требуется эффективно продавать политиков и презервативы) и образование, поскольку оно еще не всецело становится образованием-для-маркетинга. Несмотря на все различия, существующие, казалось бы, между этими двумя областями приложения усилий со стороны социальных ученых, место и возможности теории, в общем, и тут и там одинаковы. Теоретическая социология создает ресурс возможных описаний общества, которым могут воспользоваться и наемные технологи, и все те, кто в какой-то мере определяет свое (хотя бы только профессиональное) поведение с оглядкой на науку, т.е. в первую очередь преподаватели и студенты.
   Если мы желаем именно социологии, то описания должны совершаться согласно определенным образцам. А поскольку никакой иной теоретической социологии, кроме так называемой западной, не существует, то становление теоретической социологии именно как науки, где бы оно ни происходило, предполагает постоянную ориентацию на "западный образец". Иначе говоря, теоретические коммуникации по поводу "нашей страны" (только тогда они могут стать для нас наукой) оказываются социологическими (т.е. оказываются совершенно определенной наукой), только если они подключаются к "западным"46. А поскольку в западной социологии, как мы уже говорили, нет единства, то речь в принципиальном плане может идти не о выборе какого-то определенного образца, но только о том, чтобы вообще иметь в виду западную теоретико-социологическую коммуникацию как коммуникацию, а не как отдельные эпизоды или продукты теоретической деятельности. Иными словами - все то же самое, что и было всегда (ибо всегда мы в своих теориях равнялись на Запад), но только с акцентированием текущей коммуникации, а не просто содержания той или иной концепции.
   В этом смысл данного издания. Оно задумано не как "та самая", обещающая откровение если уж не последних, то хотя бы достаточно свежих истин КНИГА, но именно и прежде всего как просто книга, как "одна из", как малая часть того массива публикаций, без которого невозможно нормальное существование науки. Она обретает смысл в связи с тем, что количество переводных публикаций все-таки возрастает. И если мы все-таки рискуем заявить ее не как продолжение, но как начало нового ряда изданий, то именно потому, что ее очевидная пестрота скорее отражает состояние коммуникаций, чем состояние концепций. Теоретическая социология появится, если ориентация на актуальный образец как один из многих сосуществующих и соотносимых образцов научной коммуникации (как она выражена в публикациях) станет непременной составляющей исследований, идентифицируемых прежде всего по этой ориентации. Ориентация на образец коммуникации для создания шансов продолжить коммуникацию - вот о чем идет речь. Теоретическая социология - это еще одна возможность создания описаний, то конструирование понятий, которое отличает любую теоретическую деятельность. Публикация - не способ окончательного подведения черты, но продолжение текущей коммуникации и шанс для последующих.
   Теперь снова вернемся к тому, что отсутствие теоретической социологии мы трактовали не только как собственно научную, сколько как социальную проблему. Появление теоретической социологии - тоже не (только) научный результат, но и социальное изменение, но отнюдь не потому что теперь-то общество - наконец - обретет орган мышления о себе самом. Социальное изменение нельзя с(т)имулировать одним только выпуском книг. И - даже в самом переносном смысле в этом сравнении, кажется, есть толк - общество не мыслит о себе само не только потому, что не может, но и потому, что не хочет. Дать возможность и пробудить волю - это совсем разные вещи. В чем же состоит шанс социолога-теоретика? В том, чтобы дать шанс обществу! Напомним, что "шанс" - важнейший термин в ключевых определениях Макса Вебера. Социальное отношение - это шанс, что состоится социальное действие. Шанс на регулярность социального действия в рамках определенного круга людей, когда он держится только силой привычки, - это обычай. Шанс на то, что участники отношения будут ориентироваться на представления о существовании легитимного порядка, называется значимостью этого порядка. Борьба ведется за шансы (распоряжения чем-либо или даже шансы на выживание). Власть и господство суть шансы навязать свою волю и обеспечить повиновение приказам47. Шанс социологии стать в обществе тем, чем она может быть, есть шанс общества на особого рода самодистанцирование.
   Возвращаемся ли мы тем самым к уже затронутым темам? Идет ли все-таки снова и снова речь о том, чтобы приравнять становление науки к социальному изменению? И да, и нет. Постоянное возвращение к одной теме, к одной и той же фигуре аргументации обнаруживает важную трудность, с которой обычно приходится сталкиваться всем радикальным авторам, твердящим - говоря словами И. Г. Фихте - о "полной греховности" мира48, даже если эта греховность выражается в столь маловажно обстоятельстве, как отсутствие теоретической социологии. В логическом смысле речь идет о проблеме абсолютного начала, когда из ничто должно стать нечто. В социальном смысле революционная задача требует исполнителя, отсутствие которого как раз и свидетельствует о совершенной греховности мира, а присутствие делает непонятным промедление с переходом от греховности к спасению. В нашем случае это можно интерпретировать, примерно, так: если теоретической социологии нет, то непонятно, как она может возникнуть сразу в виде масштабных концепций и сети специфических коммуникаций, а если все-таки может и условия для этого есть, то почему еще не возникла?
   Чего же недостает для появления у нас социологической теории? Правильно ответить на этот вопрос можно, только рассмотрев (именно социальные!) предпосылки ее возникновения, то, что уже есть. А имеется не так уж мало. Во-первых, несмотря на очевидный теоретический регресс в последние годы собственно науки социологии, в это же время резко изменился характер социологического образования. При всем недостатке квалифицированных преподавателей, учебников и первоисточников, студенты теперь оказываются в более непосредственном отношении к мировой социологии, чем это было прежде. Важнейшие понятия, концепции, объяснительные принципы приобретают характер той банальной для всякого специалиста самоочевидности, без которой невозможно никакое продвижение вперед. Во-вторых, постепенно меняется характер переводных социологических публикаций. Если раньше речь могла идти, в основном, об учебниках, обзорных трудах или первоклассных социологических сочинениях (например, М. Вебера или Э. Дюркгейма), то теперь - только очень медленно! - становится доступным огромный массив более обиходной литературы, книг и статей, которые и составляют подлинную среду текущего социологического теоретизирования. В-третьих, все большее распространение среди практикующих социологов получает своеобразная эклектика; самые разнообразные понятия или даже ходы мысли выбираются для целей того или иного исследования ad hoc. Если с точки зрения какой-либо объемлющей теории этот образ действий может быть оценен только отрицательно, то с точки зрения общего развития теоретической деятельности его можно приветствовать. В современной социологии безупречная логика замкнутой теоретической системы совсем не обязательно рассматривается как добродетель. Конечно, беспринципная эклектика не должна быть приемлемой альтернативой претенциозной теории. Однако особым образом организованная деятельность по усвоению наиболее плодотворных моментов разных, даже противоречащих друг другу концепций (я называю ее элементарной социологией и понимаю как способ кодификации социологического знания49) может быть одной из таких альтернатив.
   Мы исходим из того, что социологии фактически свойствен теоретический плюрализм50. Никакие школы и направления не исчезают, сколь бы интенсивна ни была направленная на них критика. Ни одно из вновь возникающих течений не рассматривается (разве что самыми ревностными его приверженцами) как универсальное. Категорическое противопоставление истинных концепций неистинным теряет смысл для внешнего наблюдателя. От ситуации более ранней положение социологии последних пятнадцати-двадцати лет отличается именно очевидным отсутствием явных доминант. Сегодня типично усвоение исследователями элементов самых разных концепций, прагматичное использование всего, что "работает". Это - реально сложившаяся практика науки. Правда, и сейчас крупные теоретики, даже пытаясь освоить больше продуктивных положений и понятий разных школ, не могут избежать соблазна выстроить собственную объемлющую концепцию. Наряду с теоретическими приобретениями, это обусловливает и неизбежные потери.
   Представим это как ситуацию выбора. Испытывая потребность в теоретическом знании мы вынуждены выбирать между теориями. У нас как бы еще нет не только жестких теоретических схем, но и внятных предпочтений. Мы выбираем среди имеющихся подходов, опираясь только на свой дотеоретический опыт. При этом любая принципиальная односторонность (т.е. выбор только одного способа рассуждений) приводит к потере тех или иных возможностей описания некоторых сторон социальной реальности, известных нам по опыту. Но именно опыт мы намерены осмыслить наиболее полно. Тогда можно сделать выбор не в пользу жесткой теоретической последовательности, но в пользу наиболее полноценного (многостороннего, учитывающего все данные нашего повседневного опыта) описания "социального"51. В этом случае нам следует свободно обходиться с наличным запасом теоретического знания, работать со многими понятийными инструментариями. В таком случае непоследовательность означает полную эклектику. Несвязность высказываний означает неполноценность знания. Но если рассуждать последовательно, придется ограничивать себя только теми понятиями и ходами мысли, которые совместимы между собой, а значит - и с внутренней логикой либо избираемой нами готовой, либо нашей собственной (становящейся) теории52. Описание "всего" в универсальном синтезе может отвечать нашим дотеоретическим склонностям, но противоречит самой идее науки как институционализированного поиска истин, поддающихся дискурсивному обоснованию. Кроме того, создание завершенной теоретической схемы не приводит к устранению уже существующих: от многообразия социального опыта и подходов к его описанию нельзя уйти благодаря "еще одной" концепции. На пути построения теории, видимо, трудно продвинуться дальше.
   Это рассуждение содержит в себе несколько важных допущений, которые при ближайшем рассмотрении могут показаться совершенно неудовлетворительными. Подвергнем его критике. Во-первых, здесь смешано фактическое положение дел в науке и логические основания теоретических построений. Из фактического плюрализма социологии не должно следовать, что любые устремления к универсальной теории обречены на провал. Дело в том, что как "провал" они могут быть оценены только другими теоретиками, не признавшими данной теории. Таким образом, фактический успех или неуспех в смысле признания выдается за сугубо теоретическую неудачу. Во-вторых, мы предполагаем, что и после усвоения или выработки некоторых теоретических позиций, дотеоретический опыт остается тем же самым, а не осмысливается с точки зрения теории. Между тем, следовало бы, скорее предположить, что претензии с точки зрения дотеоретического опыта на самом деле представляют собой сугубо теоретические (с точки зрения других теорий) претензии, если, конечно, речь не идет о вненаучных претензиях к науке, которые, опять-таки, не могут иметь в таком контексте убедительной силы. Значит, и здесь фактическим обстоятельствам придается логическое значение, какого они иметь не могут. Наконец, теоретические системы представлены у нас в чрезмерно идеализированном виде. Разумеется, чем более строго будет проведена такая линия рассуждений, тем ближе мы окажемся к безысходной онтологической относительности В. О. Куайна53. Речь тогда должна идти только о переинтерпретации одних теорий в другие, но не о том, что между ними приходится выбирать из-за их сравнительной неполноты в разных аспектах.
   На эти возражения можно ответить следующим образом. Во-первых, мы не затрагиваем сугубо логическую проблематику.
   В силу плюрализма социологии, а также причин чисто логического характера, среди всех существующих теорий нет такой, которая бы удовлетворяла нашей потребности в объяснении множества аспектов социальной жизни, известных в обыденном опыте. Любые новые попытки систематизации теоретического знания неизбежно приведут к исключению определенных возможностей описания и объяснения. Даже если некогда некое интегральное социальное знание будет достигнуто, то сегодня говорить об этом всерьез не приходится. Если же мы заинтересованы в использовании как можно более богатых возможностей описания и объяснения социального, то как совместить различные, часто прямо противоположные подходы, не впадая в нетерпимую для теории эклектику?
   Одно из возможных решений напрашивается само собой. Следует предварительно повысить уровень генерализации суждений, перейти к метатеории или, как это называет Дж.Александер, теоретической логике в социологии. "Наука, - пишет Александер, - столь же уверенно идет путем генерализации или "теоретической логики", как и путем эмпирической логики эксперимента... Общие предпосылки, таким образом, должны быть подлинно "решающими"; они должны оказать значительное воздействие на каждом более конкретном уровне социологического анализа"54. Однако точка зрения Александера далеко не бесспорна. Она подвергается разносторонней критике55, а значит, генерализация суждений не облегчает нахождение консенсуса. Это не удивительно. Ведь и вопрос о том, различаются ли теория и метатеория и что является тем и другим, не может быть разрешен ни в теории, ни в метатеории. Здесь потребовалась бы метаметатеория, т.е. проблема, как известно, возникала бы на каждом следующем уровне. Если решение и возможно, то только как практическое решение. В данном случае мы говорим о практике самой науки.
   Практика же показывает, что взаимопроникновение принципиально различных теоретических подходов действительно происходит. Иногда бывает так, что в более общую теорию пытаются включить более частные. При этом богатство содержания этих теорий сводят к ряду более простых положений, переформулированных в связи с более общей схемой (такова была, например, одна из процедур построения теории у Парсонса). Однако чаще бывает иначе. Для решения исследовательской задачи ученый привлекает имеющиеся теоретические ресурсы. Положения, взятые им из разных концепций, могут непротиворечиво совмещаться, пока не учитываются все их предпосылки и из них не сделаны некоторые принципиальные выводы. Таким образом, и не будучи включены в более фундаментальную схему, положения разных теорий приобретают более элементарный характер.
   Можно предположить, что тем самым в практике науки находит отражение фундаментальное единство социальности. Поэтому уровень взаимопроникновения теорий я предлагаю называть "базисной", или "элементарной" социологией. Конечно, со стороны логико-теоретической это все равно неудовлетворительно. Элементарная социология - еще не теория, но один из аспектов теоретической деятельности, в предельном случае - как бы бесконечное исследование фундамента социальности. Этот способ работы с теоретическим ресурсами не всегда осознается как таковой: чистые теоретики чаще озабочены созданием собственных теорий; исследователи с более прикладными интересами, как правило, не нуждаются в таком осмыслении концепций, которые они используют.
   Чтобы понять особенности фактически существующей, логически неудовлетворительной элементарной социологии, зададим вопрос: разрешима ли задача по целенаправленному конституированию такого рода деятельности? Если иметь в виду долгосрочную перспективу, это представляется весьма сомнительным. В самом деле, соединение теоретических высказываний необходимо вызывает появление чего-то подобного системе. Однако замыкание системы (вольное или невольное, совершенное или несовершенное) требует времени и, следовательно, неизбежное в перспективе отграничение от других концепций не обязательно должно оказывать влияние на любое теоретизирование в данный момент.
   Когда речь идет о работе в рамках определенной теории, в силу вступают ее внутренние ограничения. Когда понятиям придается сугубо прикладное значение, т.е. когда некоторому классу реальных или возможных событий уже поставлены в соответствие готовое понятие или понятийная конструкция, вопрос о взаимопроникновении фрагментов теоретического знания тоже специально не ставится. Стихийная эклектика практических исследователей (в том числе, и начинающих теоретиков) непреодолима. Однако проблема оказывается весьма острой, если возникает вопрос о сугубо теоретическом осмыслении событий и процессов, известных нам как таковые в дотеоретическом опыте. Склонность к теоретической последовательности должна быть удовлетворена вместе с потребностью в богатстве возможностей описания. Теоретическое осмысление означает, что для описания и объяснения событий опыта, фиксируемого самим исследователем как дотеоретический, пытаются найти или дедуцировать, или сконструировать адекватные понятия и связи понятий. Что такое дотеоретический, т.е. еще не освоенный в теории опыт теоретика? Если не считать чисто временной последовательности (тот опыт, когда у него еще не было теории), различение теоретического и дотеоретического может само иметь только теоретический характер, т.е. производиться с точки зрения теории и в ее терминах. Дотеоретический опыт, в частности, - тот, который противоречит выводам и предсказаниям теории. Таким образом, мы сталкиваемся с известным вопросом: может ли быть пробит концептуальный каркас универсального объяснения, можно ли выйти за пределы парадигмы и т.п. Эпистемологические сложности здесь велики. Однако надо иметь в виду, что проблема во многом теряет остроту, если речь идет о незавершенной или принципиально неуниверсальной теории. Тогда дотеоретический опыт - это тот, который рассматривается с точки зрения теории как область возможного, но еще не состоявшегося применения теории. Понятия и связи понятий мыслятся систематически, и если система понятий не всегда продумывается во всех деталях, то она, во всяком случае, предполагается существующей или хотя бы возможной. Понятия мыслятся как - в принципе - принадлежащие к теоретической системе или обширной, хорошо фундированной взаимосвязи. При этом во всякой системе научных коммуникаций существует свой предельно высокий в рамках поставленных задач уровень абстракции. Соответственно задачам, и сфера, называемая нами элементарной социологией, также может быть более или менее абстрактна, в зависимости от характера привлекаемых теоретических ресурсов.
   При свободном, гибком распоряжении теоретическими ресурсами обнаруживается, что понятия, если воспользоваться термином Лумана, контингентны, т.е. они могли бы быть и другими. Мы могли бы взять их из разных теорий. Наше первоначальное решение, т.е. выбор в пользу такого-то основного ("первого") понятия не имеет иной основы, кроме самого решения. Первое решение=выбор возникает, так сказать, вообще "из ничего" (конечно, с точки зрения теории). Иными словами, "до" теории выбор обусловлен нетеоретическим решением. В рамках теории у него нет оснований, но этого нельзя сказать о последующих решениях. Если бы мы имели дело со строгими дедукциями, все обстояло бы еще не так сложно. Каждый следующий шаг в дедукции обусловлен предыдущим. Во всяком случае, поле возможностей выбора сужается, пока, наконец, заданность самозамкнутости не начинает оказывать все большее влияние на конституирование теории. Однако, хотя первые решения и сужают область возможностей последующего выбора, они их исчерпывают не сразу: на каждом следующем этапе рассуждений открываются новые области альтернатив. Выстраивание теории происходит именно за счет выбора из возможностей последующих шагов рассуждения. Но это значит, что именно моменты выбора, различения понятий могут, в свою очередь, образовать своеобразный "единый текст" (когда этот текст описывает альтернативы, можно говорить о метатеории). Исследователь, использующий не только понятия, но и моменты различения понятий в теоретической работе, может на определенном этапе работы не отягощать себя выбором теории, построением теории и совмещением в единой теории принципиально различных фундаментальных схем созерцания социальности. Это и есть элементарная социология.
   Но элементарная социология, по существу, необходима лишь тогда, когда сосуществование конкурирующих теорий, сопряжение их осознается исследователем как проблема. Эклектика - обычный результат отсутствия теоретической культуры - означает, что проблема как таковая не осознается. Теоретическая культура возникает в процессе поисков или разработки наиболее пригодной теории. Неудача этих попыток, желание пожертвовать связностью, последовательностью теоретических высказываний для большей продуктивности заставляют исследователя ступить на скользкий путь. Применительно к более прикладным концептуализациям правомерно допущение, что элементарная социология здесь как раз и могла бы означать теоретическую культуру, минимально отрефлектированное использование разнородных понятий. И в этом смысле господствующая эклектика, будучи скорректирована улучшением общего образования социологов и все большей доступностью западной социологической литературы, также не всегда являющей собой образец теоретического совершенства, представляется, скорее, позитивным делом.
   Тем не менее, все это не отменяет главного вывода об отсутствии у нас теоретической социологии. Можно сказать еще более определенно, используя введенное выше понятие, что у нас едва намечается даже элементарная теоретическая социология. Мало кто теперь пытается не то что свести воедино, а хотя бы представить как возможные альтернативы выбора основополагающие понятия и схемы фундаментальных концепций. Что же блокирует подлинно теоретическую коммуникацию, создание обширных завершенных концепций, мощных школ или впечатляющих попыток принципиально незавершенного синтеза?
   Как всегда в науке, причины многообразны. Менее интересны лежащие на поверхности обстоятельства, важные для науки как института, но внешние для движения мысли (а их множество: от разрушения библиотек до исчезновения самого главного - того теоретического любопытства, о котором речь шла в начале и заместить которое не могут никакие институты). Гораздо любопытнее причины научного свойства, хотя и они, как мы увидим, часто представляют собой только трансляцию в теорию определенных социальных обстоятельств. Среди этих причин можно назвать несколько важных заблуждений, блокирующих и познание, и коммуникацию. При этом ложны не только те или иные положения как таковые, но и те альтернативы, в рамках которых они возникают. Освобождаясь от них, мы открываем дорогу к подлинному социальному познанию. Переходя к описанию этих альтернатив, я хочу специально обратить внимание читателя на то, что в чистом виде они не встречаются нигде. Я изображаю некоторые теоретические ориентации как идеальные типы: такой могла бы быть та или иная позиция, если бы она была продумана до конца и представлена с полной последовательностью.
   Назовем первую альтернативу противоположностью объективизма и конструктивизма. Оба члена оппозиции использованы здесь не в строго философском смысле, но лишь как termini technici. Под объективизмом я понимаю ориентацию на поиск закономерностей, действующих "помимо воли и сознания людей". Под конструктивизмом - убеждение, что социальность представляет собой "творимую реальность", не обладающую самостоятельным, отдельным от "воли и сознания" существованием. Эта альтернатива восходит у нас ко временам советского марксизма и в такой ранней форме примерно соответствует противоположности структурализма и активистского ("франкфуртского") неомарксизма. Впрочем, философские сродства обеих позиций намного более разнообразны. Проследить их было бы весьма интересным делом, но в данном контексте важно другое. Любые поиски фундаментальных составляющих социальной жизни (будь то "исторические циклы", "архетипы коллективного бессознательного", "мифологические структуры", "ментальность" или что-нибудь уже совершенно безобразное, как например, "душа народа") столь же бесплодны, как и бесчисленные попытки в очередной раз спасти Россию, вмешавшись в ход событий и предложив новый универсальный проект56. Все это, быть может, вообще не стоило бы обсуждения, если бы не то обстоятельство, что данная оппозиция слишком часто выступает как противоположность между наукой и политикой (или между неангажированной наукой и политически ангажированной паранаукой).
   Чтобы прояснить это утверждение, нам придется упомянуть сначала о другой альтернативе, в рамках которой социальность мыслится либо как преимущественно неполитическое либо, напротив, как политическое явление. Если предположить, что социальность имеет преимущественно неполитический характер, то ей должна быть свойственна самоорганизация, а преобразующая (политическая) воля наталкивается на фундаментальные структуры. В конечном счете, политика оказывается функцией неполитической социальности (например, "государство" порождается "гражданским обществом"). Напротив, если социальность, в первую очередь, - это политика, а все остальное в обществе зависимо от политики, то возможности целенаправленного конструирования ограничены преимущественно политическим целеполаганием. Объективистски ориентированная наука обнаруживает и демонстрирует пусть и не совершенно неодолимые препятствия, однако существенные пределы возможных политических преобразований. Это, казалось бы, позволяет ученым занимать позицию превосходства над политиками. На самом деле, при политической трактовке социальности такое превосходство оказывается мнимым . Отсюда вытекает ощутимый недостаток публично-политической значимости почти всех гуманитарных наук. Ведь, с политической точки зрения, их единственная ценность могла бы состоять в обеспечении политического успеха. И если по отношению к тем или иным стратегическим действиям ученый может проявить скепсис, то этот скепсис в принципе (потому что о реальной дискуссии между политиком и ученым не может быть и речи) опровергается каждым следующим успехом (или навязанной интерпретацией происходящего как успеха), "несмотря на...". Политический конструктивизм противостоит социальной науке, с какой-то зловещей иронией и, конечно, вполне бессознательно пародируя знаменитую формулу "Новой науки" Дж.Вико, согласно которой мы можем познать только то, что сами же и создали. Политические творцы, любимцы фортуны, наделенные макиавеллиевской virtъ, опрокидывают ученые возражения и отводят науке неблагодарную роль комментатора ex post facto или соблазняют перспективой непосредственного преобразования социальной реальности. И тогда уже не наука (объективное знание сущностей и пределов) противостоит политическому действию, но объективизму одних исследователей противостоит активизм других, ангажированных политикой. Политический активизм, конструктивистская установка из области политической паранауки (представленной у нас публичными фигурами "аналитиков" и "стратегов") как основополагающая теоретическая ориентация транслируется далее непосредственно в науку. Это, в свою очередь, грозит размыванием границ, все еще отделяющих научное от ненаучного. Опасность состоит в следующем. Достижение декларированного политического результата заставляет усомниться в состоятельности (объективистской) науки. Недостижение результата вовсе не означает правоты ученых, в чьи объяснительные схемы произвол политиков либо не включен совсем, либо включен в них как некий, в сущности, загадочный фактор, социологический флогистон, пресловутая vis dormitiva, усыпляющая способности интеллекта57 (иногда этот фактор оказывается подчиненным моментом какой-нибудь фундаментальной структуры, например, "ментальности" или "архетипа", или же "цикла"). Возможно ли вовсе изжить его из теории - это вопрос вопросов, но прибегать к спасительному средству слишком часто значит заведомо ограничить возможности исследования.
   Чем плохи обе ориентации, почему неприемлема сама альтернатива "объективизм" / "конструктивизм"? Ответ проще, чем можно было бы предположить. Данная альтернатива не потому блокирует коммуникацию, что она ложна; напротив, она ложна потому, что блокирует коммуникацию58. Во-первых, речь должна идти о неоправданно произвольном обращении с временным аспектом исследования. С точки зрения фундаментальных закономерностей, сиюминутное происходящее может представлять интерес только как манифестация неких сущностей. В конечном счете, важно только долговременное. С точки зрения конструктивизма, фундаментальная составляющая может, в лучшем случае, иметь параметрическое значение. Однако, по сути конструктивистской ориентации, дело состоит именно в том, чтобы преодолеть кажущееся незыблемым, т.е. постоянно переходить от результата к результату, всякий раз достигая поставленной цели и не обращая внимания на то, сколь зависимым оказывается от фундаментальных факторов само целеполагание. Но это не значит, что объективистской ориентации должно быть отдано безусловное предпочтение. От вечной проблемы социальных наук, заключенной в неизбежности ценностных оценок и многосложном отношении к власти, планированию, преобразованию, не удастся освободиться так просто. Дело не в том, что развитие складывается из непродолжительных отклонений от "основного направления", которое обнаруживается как таковое только в долговременной временной перспективе, так что сторонники разных ориентаций исследуют, в общем, одно и то же, но под разными углами зрения. Дело в том, что обе позиции у нас совершенно не отрефлектированы. Выбор временного отрезка, для которого значимы теоретические построения, остается, по большей части, произвольным; о вещах более тонких, обсуждаемых в западной социологии, начиная даже не с М.Вебера и К.Мангейма, а с О.Конта (вспомним его знаменитую триаду savoir - prevoir - prevenir), нет и речи, кроме как в заповедных уголках истории социологии, никому не интересной и в расчет не принимаемой. Во-вторых, указанные ориентации неудовлетворительны потому, что позволяют слишком быстро прекратить теоретическое исследование. Если в одном случае достаточно указать на фундаментальную структуру, то в другом - на реальный или предполагаемый эффект преобразующей деятельности. В обоих случаях нет нужды изучать действительно сложные взаимосвязи, пеструю, переливчатую социальность, полную случайностей, загадочных символов, возможностей неоднозначного решения проблем.
   Менее значительна, ибо постепенно изживает себя, такая альтернатива, как "ориентация на западную социологию / ориентация на русскую традицию (в социологии)". Упомянуть о ней все же необходимо, потому что ложность ее, как мне кажется, не была осознана в полной мере. Конечно, никакой ориентации на русскую социологию как теоретически состоятельной позиции сейчас не может быть. Еще менее состоятельной была бы ориентация в социологии на русскую философию. Она останется областью интереса историков; возможно, тот или иной исследователь найдет для себя что-то важное и нужное в корпусе русской мысли - вполне естественно, ибо теоретическая культура предполагает хорошее знание предшественников и поиск "своего добра" везде, где бы оно ни лежало. Но не более того. В русской социологии не появилась классика в том смысле, в каком мы называем классиками М.Вебера, Э.Дюркгейма, Ф.Тенниса, Г.Зиммеля, Т.Парсонса. А значит, был упущен единственный на то время шанс избежать рокового для всей научной продукции приговора: устарело! Однако не лучше обстоят дела и с ориентацией на социологию западную. Опасность состоит в том, что очевидная непригодность русской социологии для сегодняшних теоретических и практических нужд подталкивает к безоговорочному выбору только среди имеющихся западных концепций (кстати говоря, часто тоже совершенно устаревших -именно потому, что они принадлежат науке). Почему этот вариант в чистом виде неприемлем, я говорил выше. Таким образом, ложная альтернатива мешает увидеть суть вопроса. А вопрос состоит в том, каким образом можно пользоваться теоретическим инструментарием, не перенимая в свои построения чуждых образов социальности. Решением же может быть только создание собственной теоретической социологии, в том числе и как комплекса амбициозных концепций.
   Еще одну важную альтернативу очень условно можно обозначить так: "социология / культурология". При этом речь идет опять-таки о принципиальных теоретических ориентациях, а не о конкретных дисциплинах. И точно так же, как выше я говорил о позиции политического конструктивизма, транслируемой внутрь самой социологии, так и теперь имеется в виду противоположность социологии и культурологии в рамках социологии. Зарождаясь как противоположность дисциплин, она превращается в собственную альтернативу одной из них. А поскольку эти позиции недостаточно четко очерчены, я вновь буду говорить об идеальных типах - в данном случае, "социолога" и "культуролога".
   Приверженцы "социологии" удручающе некультурны, хотя и не в том смысле, что лично не интересуются культурой; просто смысловая составляющая социальной жизни в ее внутренней связности, развитии и новейших проявлениях чужда их теоретической установке. "Культурологи" не проявляют интереса к социальной структуре, к классам, неравенствам, миграциям, конфликтам, социальным системам и т.п. В обоих случаях роковым оказывается не столько исключение из поля теоретического интереса соответствующей сферы социальной жизни просто как таковой, сколько непонимание ее самозаконности. Социолог, исследующий "ценностные ориентации", не ставит вопрос о природе этих ценностей и о том, что смысловая сфера имеет сложную логику, требующую для своего объяснения навыков интерпретации. Вообще понимание, интерпретация разветвленных смысловых взаимосвязей совершенно чужды его теоретическому этосу. И даже так называемая понимающая социология в ее нынешнем виде ограничивается выяснением непосредственно артикулированных или предполагаемых в социальном взаимодействии значений. Напротив, культуролог, погруженный в описание сложных смыслов, отгораживается от тех аспектов социальной реальности, смысловая составляющая которых представляется ему плоской и грубой. Интерпретационная деятельность культуролога прихотлива, произвольна, подчинена скорее правилам эстетического созерцания и художественного (со)творчества. Ей чужд жесткий эпистемологический самоконтроль. А то обстоятельство, что множество социальных процессов совершается "за спиной" у действующих, не будучи непосредственно осмыслено в процессах взаимодействия, просто выносится за скобки59. Подлинно же продуктивная исследовательская работа возможна только при умелом сочетании обоих подходов.
   Культурологический соблазн для социологии велик. Во многих случаях даже адекватное описание, не то что анализ или объяснение, социальной ситуации традиционными методами (с привлечением множества данных) невозможны чисто технически, тогда как методы качественные предполагают несоизмеримо меньший масштаб описания и потому могут тоже оказаться неудовлетворительными. Именно в этих случаях социальный ученый особенно охотно предпочтет если не целостную реконструкцию образа социальности, то хотя бы воссоздание ее обширных фрагментов по немногим доступным данным. А такая реконструкция предполагает сложный смысловой анализ, "плотное описание", как говорит К.Гирц (заимствуя сам термин и некоторые важные рассуждения у Г.Райла).
   "Плотное описание" предполагает, что социальные события исследуются (в духе М.Вебера) постольку, поскольку они имеют субъективно значимый смысл. Однако смысл не одномерен. Он содержит сложные отсылки на непосредственно происходящее, на прошлое или будущее, на прямое или непрямое значение производимых действий и т.п. Он субъективен, но вместе с тем социален. Адекватное, т.е. плотное, описание социальности и означает выяснение этой многозначности. При этом Гирц отрицает, что возможно создать "общую теорию культурной интерпретации". Теоретические результаты он ожидает почти исключительно от специальных исследований, которые не приводят к завершенному образу какой-либо культуры и уж тем более - "культуры вообще"60. Значительная часть теоретического аппарата создается всякий раз ad hoc, хотя не на пустом месте, не полностью заново, а с учетом предшествующих исследований. При этом мы устанавливаем, какой смысл вкладывают действующие в свои действия и какое общество можно обнаружить благодаря полученному таким образом знанию. "Наша двойная задача состоит в том, чтобы раскрыть те концептуальные структуры, которые наполняют собой действия наших субъектов, раскрыть "сказанное" социального дискурса и сконструировать систему анализа, в терминах которой общее для этих структур, принадлежащее им постольку, поскольку они суть то, что они суть, будет профилировано относительно других детерминант человеческого поведения"61.
   Заметим однако, что такой анализ означает акцент на бытовании смысла, в меньшей степени - на логике смысла и еще менее - на порождении смысла в социальном взаимодействии и социальных структурах. Важно выяснить, как смысл "достаточно невредимо перемещается (или нет) от дискурса одного сорта к другому", как возможна интерсубъективность, т.е. "как отдельные индивиды оказываются способны (или нет) понимать достаточно сходные вещи достаточно сходным образом", как меняются схемы мышления, разграничиваются его сферы, сохраняются нормы и т.д.62
   Между тем, если предположить, что на более фундаментальном уровне смысл обнаруживает больше связности, систематичности, то здесь разверзнутся философские бездны, о чем хорошо известно со времен хотя бы Дюркгейма63. Весьма точно пишет об этом М.Дуглас. Антрополог, утверждает она, профессионально склонен полагать, что наше собственное "имплицитное знание", скорее всего, является знанием того же порядка, что и у исследуемых нами племен. Понимая, что именно их взаимоотношениями порождена их идея природы, антрополог "считает крайне важным выяснить, где и почему наши собственные идеи относительно мира исключаются из социологического анализа"64.
   К сожалению, эта установка не столь сильно распространена среди социологов, которые чаще склонны считать социальный мир, в котором живут они сами, достаточно прозрачным, а категории познания и схемы созерцания, в плену которых они находятся, - самоочевидными. Задача же состоит в том, чтобы открыть за самоочевидным имплицитные значения и выявить социальный механизм порождения этих значений. Можно ли в таком случае обойтись решениями ad hoc или придется строить более обширную, общесоциологическую теорию, предполагающую и разрешение принципиальных философских вопросов? Помимо всего прочего, исследователь рискует оказаться в круге известного парадокса: ему придется, анализируя социальное происхождение категорий, использовать категории, также имеющие социальное происхождение. Развернуть этот парадокс можно либо в направлении социологизма, либо в направлении сугубо философского априоризма. Вряд ли можно сомневаться, что в нашей дисциплине будет выбрана первая возможность. Социологии почти неотъемлемо присущ релятивизм, лишь изредка опровергаемый (и то ненадолго) не теоретическим, но волевым усилием теоретика (самый показательный случай - Вебер). Соответственно, фундаментальное теоретизирование почти всегда парадоксально. В конечном счете, социолог должен поставить вопрос о происхождении категорий, которыми пользуется он сам. И если он не избирает точку зрения философской онтологии или философского априоризма (что само по себе сулит немалые сложности, хотя, в принципе, возможно65), то остается только принять психологическое или социальное их происхождение. И тогда парадокс возникает и со стороны предмета (теория тоже имеет социальное существование и потому есть свой собственный предмет), и со стороны категориального аппарата (категории, описывающие социальное происхождение категорий, имеют социальное происхождение66). Один из самых известных путей избежания парадокса, известный со времен Б.Рассела, - это переход на более высокий уровень: парадоксальная система оказывается частью более обширной системы, в которой и разрешается ее парадокс. Известно также, что в логике тем самым проблема не снимается, а только смещается на тот самый следующий уровень. Но в социологии такие манипуляции могут быть не бесполезны, хотя требуют большого мастерства и грозят поглотить большую часть усилий исследователя, лишив его способности к продуктивному теоретизированию. Не лучше и уклонение от решения таких проблем и самой их постановки. Фундаментальная теория не может не входить в рассмотрение этих вопросов, не предлагать своего решения.
   Однако дело не ограничивается одними только категориями познания. Очень важно, что в общий контекст рассуждений вовлекаются практически все категории, необходимые для фундаментального понимания социальной жизни. В одном довольно давнем уже выступлении М.Дуглас достаточно четко формулирует, что у антропологии есть весьма специфичная область исследования: вопрос о распределении в обществе "мистических сил". Таковых, говорит она, по сути, только два класса: с одной стороны, мистическое знание, способность видения и откровения; с другой, - способность делать добро или причинять зло своим ближним. "Размещение этих сил, без сомнения, является частью космологии, возбуждающей наш интерес. Это механизм, соединяющий космос с социальной структурой. Если бы мы могли понять эту связь, мы могли бы объяснить сложные особенности некоторой космологии тем, как в данной социальной системе канализируются энергии. Это - не то же самое, что трактовать космологию как отражение общества. Это - не демонстрация соответствия базиса надстройке. Программа нацелена на большее - это попытка открыть, как порождается и то, и другое."67 Гирц, негативно оценивая данную позицию ("социологизм", как он говорит, неодюркгеймианского толка68), утверждает, что процесс и продукт соединяются здесь посредством усовершенствованного социологического детерминизма: "...Системы смысла становятся средним членом между социальными структурами, которые меняются, и психологическими механизмами, которые не меняются". Напротив, для теоретиков символического действия, к которым он, в принципе, причисляет и себя, "мышление есть дело намеренной манипуляции культурными формами..."69
   Столь длинное отступление к методологическим спорам антропологов понадобилось мне не только потому, что социология и антропология - дисциплины в высшей степени родственные и проблемы у них во многом одинаковые. Дело также не только в том, что некоторые ключевые вопросы социологического теоретизирования сформулированы Гирцем и Дуглас необыкновенно ясно и глубоко. Напомню еще и об одной из важных тем, затронутых выше. Речь шла о необходимости дистанцироваться от общества, без чего не может быть теоретической социологии. Но ведь критика - только одна возможность. Другая возможность - антропологическая точка зрения. Антрополог старается снять отчуждение между собой (как носителем определенной культуры) и теми, чью культуру он исследует. До какой степени успешно такое предприятие в каждом случае, здесь не так важно. Но в результате антрополог не только научается все более и более смотреть на чужое, как на свое. Он еще смотрит на свое, хотя бы отчасти, как на чужое70. Вот эта отстраненность-близость, сродство при чуждости и чуждость при сродстве, чувствительность к сходствам при чувствительности к различиям представляются мне едва ли не идеальными характеристиками социолога, не желающего быть ни только критиком, ни только позитивистом-описателем без теории71. Немаловажно и то, что антропологу не нужно доказывать значение космологии: "соединение космоса с социальной структурой" - предмет его обычных занятий. А для нашего социолога это такая же экзотика, как жизнь на далеких островах.
   Вернемся, однако, к противопоставлению социологии и культурологии, используя термины по-прежнему в том узко специальном смысле, в каком они были определены выше. Действительно, культурологический соблазн для социологии велик. Однако вправе ли мы считать, что можно выбрать одну из сторон хотя бы данной альтернативы и что, развернув социологию к культурологии, мы действительно сможем построить более состоятельную теорию? Мне кажется, что и эта альтернатива ложна и блокирует познание. Продемонстрирую это на простом примере. Представим себе социологию Макса Вебера, разделенную на две части, две разных теории. Одна будет посвящена смыслам и их интерпретации, другая - социально-экономической структуре. В одной речь пойдет об этике и теодицее, об аскетизме и мистике, о способах отношения к миру и о картинах мира. В другой - о сословиях и классах, о положении рабочих, социальном отношении, предприятии, борьбе и т.д. Хотя большая часть понятий этой "второй" теории определяется через "субъективно значимый смысл", трактовка смысла отличается здесь от анализа "картин мира". Однако совершенно очевидно, что, разводя эти области исследования и соответствующие им понятия, мы обессиливаем все построение Вебера. На самом деле расчленить его концепцию невозможно; все понятия и подходы сцеплены в ней куда плотнее, чем может показаться на первый взгляд. Разумеется, сам по себе такой мысленный эксперимент (а число их можно было бы умножить) ничего не доказывает. Доказательство должно быть более содержательным, т.е. теоретическим. Иными словами, здесь недостаточно ни логических соображений, ни примеров. Здесь нужна собственно теория - та самая теория, о создании которой (которых!) пока только идет речь.
   В этой связи большой интерес представляют рассуждения Л.Г.Ионина, который формулирует проблему следующим образом. Если мы ведем речь о социальной структуре в традиционных терминах вертикальной стратификации, говорит он, то упускаем из виду самое главное: многообразие жизненных стилей не только на современном Западе, но и в современной России. Если же мы пытаемся учесть этот феномен, то возникает дилемма: "...Являются ли жизненные и культурные стили "свободно парящими формами", оторванными от социального субстрата (даже если этот субстрат когда-то имелся в наличии) и свободно и суверенно выбираемыми суверенными субъектами с целью самоидентификации и упорядоченного ведения жизни, или жизненные и культурные стили изначально ... скоординированы с определенными позициями в социальной структуре и выбор определенного стиля означает по существу выбор определенной позиции в традиционной (или несколько модифицированной) системе социальной стратификации" 72. По мнению Л.Г.Ионина, эти подходы не обязательно альтернативны, они могут дополнять друг друга. Но, по существу, вертикальная стратификация важна постольку, поскольку имеет тематизируемый смысл, ее критерии сами являются культурными феноменами и подвержены логике изменения последних73. Таким образом, социологическая культурология в этом рассуждении, одном из самых сильных и хорошо отрефлектированных в современной отечественной науке, берет верх над социологией, понятия которой образованы безотносительно к культурным значениям.
   Не случайно среди перечисленных альтернатив именно противоположность социологии и культурологии требует сравнительно больших усилий. Только внешне мы имеем дело с альтернативой того же рода, что и в первых трех случаях. Действительно, для движения теоретической мысли крайне важно, как соотносятся социальное созерцание и социальное творчество, наука и политика, ориентация на отечественную или на западную традицию. Все это влечет за собой значительные логические последствия. Однако таковы именно логические последствия социальных обстоятельств существования науки. Иначе обстоит дело с альтернативой "социология / культурология". Здесь различие дисциплин (социальное обстоятельство) второстепенно по сравнению с более фундаментальной проблемой. Проблема эта, иногда называемая "основным вопросом социологии", формулируется по-разному: "как возможен социальный порядок", "как возможно общество", "гоббсова проблема", "условия возможности солидарности" и т.п. Но вопрос можно поставить более решительно: есть ли человек, изучаемый нашей наукой, в первую очередь, существо социальное или существо культурное74? Определяется ли его поведение и все, что стоит за его поведением, смыслами, организованными в более или менее последовательные знаково-символические системы культуры (включая сюда и материальные носители знаков), или сам факт социальной организации оказывает на него определяющее воздействие? Неважно, каково конкретное содержание ритуала, говорит Дюркгейм. Главное, что ритуал есть и выполняет социальную функцию. Не важно, какому именно классу ты принадлежишь, говорят теории идеологии. Главное, что твоя система воззрений определена классовым, групповым положением и потому идеологична. Поставить проблему таким образом - не совсем то же самое, что, например, противопоставить своекорыстие человека социальному порядку, аффекты - рациональности и т.п. В классической, "гоббсовской" формулировке вопрос ставится несколько более узко: возможно ли, чтобы состоялась самоорганизация общества, если мы изначально предположили, будто человек по природе изолирован и своекорыстен. Одно из решений - так сказать, собственно гоббсовское, состоит в том, что такая самоорганизация невозможна, требуется дополнительное политическое принуждение, происхождение которого остается неизвестным. Другое решение - так сказать, собственно социологическое, состоит в том, что любое социальное взаимодействие не начинается на пустом месте, а всегда обнаруживает себя в пространственно-временном контексте уже состоявшихся или предвосхищаемых взаимодействий и структур. За пределы социальности в той или иной ее форме выйти можно - но нельзя покинуть общество как таковое. Оно само есть условие своей собственной возможности в той или иной конкретной форме. Но поскольку социальное взаимодействие так или иначе осмысленно и смысл (культурное значение) отличается от того, что осмысленно (собственно взаимодействие), то проблема уже переводится в иной план. Откуда берется смысловая составляющая? Из самого взаимодействия? Или она репрезентирует в конкретном взаимодействии более широкий социальный контекст? Является ли она иной ипостасью самого общества, дабы оно могло быть явлено самому себе, или приходит из некой высшей, "предельной реальности", как называл ее Парсонс? Итак, общество или культура? В большинстве социологических теорий принимаются в расчет оба момента, только они методологически в разной степени акцентированы, и каждому из них приписывается (если приписывается вообще) разный онтологический статус. А это значит, что мы имеем дело с тем, что, как говорят немцы, невозможно отмыслить от подлинно социологического теоретизирования. Это его внутреннее, глубочайшее противоречие, кажется, в принципе, неразрешимое, но всякий раз разрешаемое, что и является одним из движущих начал для построения новых и новых теорий75. Принципиальное значение этой проблемы так или иначе должно будет учитываться любым теоретиком, замыслившим обширную концепцию.
   В этой связи необходимо хотя бы кратко описать последнюю альтернативу: "системосозидание / бытописательство". Если предшествующие рассуждения хотя бы отчасти могли быть поняты в том смысле, что речь должна идти о создании грандиозной теоретической системы, то это предположение надо отвергнуть самым решительным образом. Ничто не может нанести большего вреда становящейся науке, чем целенаправленное строительство систем. Система, которая может (или считается, что может) объяснить все, мертва. Она будет отринута любым исследователем, который попытается непредвзято взглянуть на социальную реальность или выстроить собственную всеохватывающую систему. В хорошо развитой теоретической системе понятия и рассуждения слишком хорошо подогнаны друг к другу. Они как бы увлекают мысль за собой, лишая ее продуктивного теоретического напряжения. Исследователь уже не пытается прорваться сквозь паутину понятий к самой реальности, но все усилия направляет на то, чтобы придать еще большее совершенство своему концептуальному построению. Не менее опасна и противоположная установка, которую я не склонен отождествлять ни с эмпирическими исследованиями, ни даже с принципиальной ориентацией на эмпиризм. Все это не имеет непосредственного отношения к теоретизированию. Созиданию систем противостоит именно теоретическая установка на бытописательство, своеобразный сплав эмпирии и теории, который получил известность под названием "качественных исследований"76. Это именно установка, а не приверженность только определенным теориям. И точно так же, как склонность к построению систем может быть охарактеризована в общих чертах и отвергнута на основании общих соображений, теоретически претенциозное социологическое бытописательство лучше всего проанализировать на примере приверженности к определенной концепции. В этой связи (хотя и очень кратко) можно упомянуть одно новейшее искушение, которому, кажется, не прочь поддаться некоторые наши социологи, - исследования повседневности, основанные на популярной концепции Н.Элиаса77. Элиас, как известно, предлагал сосредоточиться на столь важных вещах, как поведение за столом или в спальне (включая, например, использование ножа и вилки или ночной рубашки), представления о приличном и неприличном выражении влечений и тому подобном. Описаниями того, в какой одежде (а точнее, без нее) могла отправиться в баню целая семья в средневековом городе, как было прилично рассуждать о вопросах пола с молодыми людьми в одно время и неприлично в другое и т.п., заполнены сотни страниц его знаменитого труда. Для социологии тем самым открылось поле интереснейших исследований, в том числе и в наши дни, что блестяще продемонстрировал сам Элиас78. Может показаться, что тем самым мы обретаем доступ к подлинному субстрату социальной жизни. Однако, принимая эту ориентацию, невозможно таким образом оспорить необходимость более широкого концептуального построения. Ведь у Элиаса, помимо упомянутых тем, в том же контексте находится исследование социогенеза крестовых походов и государства (монополизации королевской власти), а также общая теория цивилизационного процесса; позже он обращается к проблемам социальной самоидентификации, пишет о социальной структуре и аномии и т.д. Стоит убрать все это - и его книги превратятся в сборник исторических анекдотов, журналистских наблюдений и социальной статистики. Более того, мы находим у Элиаса основополагающую идею исторического изменения, совершающегося в области контроля человеческих аффектов, а также теоретическое понятие фигурации, которое он предпочитает, например, понятию социальной системы. Значит, и в нашем случае исследование советской или постсоветской цивилизации в ее самом наглядном, бытовом аспекте не может быть, с теоретической точки зрения, самоцелью. Мы можем принять фигурационный подход, но он должен быть уравновешен теорией, разработанной применительно к нашим конкретным обстоятельствам так же, как Элиас разрабатывал свои идеи (поначалу) применительно к переходному периоду от Средних веков к новому времени в Западной Европе, затем сильно модифицировал их ad hoc, а в конце концов пришел к обширной "теории символов". Отказываясь от альтернативы "строительство систем / бытописательство", мы делаем выбор в пользу плотного описания уникальной социальной реальности, нагруженного теорией, специально разрабатываемой для потребностей научного объяснения.
   Направления возможных исследований не могут быть поэтому предуказаны. Полноценная теория сама является наилучшим доказательством того, что предмет и понятия были выбраны правильно. Очевидно, что дело не ограничится описанной выше проблемой соотнесения логики изменения культурных форм и "практической логики" социального взаимодействия. Не пытаясь даже отдаленно представить возможные контуры будущих теорий, я все-таки вижу необходимость затронуть еще несколько тем. Тем самым я не стремлюсь ограничить область перспективной научной работы, а только хочу показать, как теоретик в принципе может подступиться к важным социальным проблемам
|
   Продемонстрировать свое понимание того, как можно было бы начать теоретизирование по поводу нашей социальной реальности, я хочу на немногих примерах. Прежде всего, речь пойдет о проблеме чистоты кодов. Сформулировать ее наиболее радикальным образом можно, воспользовавшись теоретическими построениями Н.Лумана. Во многих своих сочинениях Луман утверждает, что "в обществе важные области коммуникации ориентируются на бинарные коды и отличаются друг от друга благодаря особенностям своей кодировки"79. Системы общества все больше и больше дифференцируются одна от другой, поскольку в них используются все более и более взаимонезависимые коды (например, коды "истина", "деньги-собственность", "власть-право", "любовь", а системы, соответственно, - "наука", "политика в рамках права", "хозяйство", "интимные отношения"80). Оставляя в стороне вопрос о том, насколько адекватно можно описать при помощи таких построений западное общество, посмотрим, применима ли эта схема к нашему социальному опыту. С одной стороны, мы, несомненно, наблюдаем сходное движение. То, что "экономика имеет свои законы" или что такой-то вопрос является "чисто юридическим", или что наука как сфера поиска истин автономна, можно не только достаточно часто услышать как некое кредо политиков или ученых, но и непосредственно обнаружить как обстоятельство социальной жизни. Однако не менее часто приходится сталкиваться и с обстоятельствами иного рода: за деньги покупается то, что, во всяком случае, не является предметом хозяйства; правовые нормы используются весьма произвольно, например, в политических целях; что же касается истины, то от признания науки не просто автономной, но именно специализированной на истинах системой мы отстоим сейчас, кажется, далее, чем когда-либо. Теория Лумана не обходит такие случаи. Обратимся, например, к его трактовке автономии денег как кода: "Также и тот, кто принимает деньги и за это отдает блага или делает работу, должен калькулировать свой вклад в деньгах, т.е. знать или уметь оценить, что это стоит в деньгах. Обе стороны отношения обмена, в котором используются деньги, должны уметь представить себе результаты своей деятельности в монетарном виде, а это значит, что все, что вообще рассматривается с точки зрения хозяйственного использования, редуцируется к денежному выражению"81. Это и есть универсализация денег, которая идет рука об руку с их более специальным применением. Такая спецификация весьма сильно отличает современное западное общество "от тех обществ, где экономика еще не полностью выдифференцировалась, где за деньги можно купить чуть ли не все: также друзей и женщин, также спасение души и политическое влияние и даже государства..."82. Но как раз тогда, когда за деньги можно купить почти все, они еще не универсальны. Иными словами, не все хозяйственное кодируется монетарным образом, т.е. калькулируется в деньгах. Только при полном развитии функциональной дифференциации можно понять, что "универсализация всегда создает мир, в котором она становится также спецификацией"83. Итак, допустим, что этот анализ релевантен для Запада или хотя бы для Германии. Но как же функционируют коды в тех случаях, когда система еще не вполне автономизировалась? Одно только описание "партикулярной диффузности" денег в противоположность их "универсальной специфичности" (Луман пользуется оппозициями из парсонсовского набора типовых переменных действия) еще ничего не дает. В противоположность теории чистых кодов нужна теория грязных кодов, специально спроектированная для тех случаев, когда в принципе возможно говорить о бинарной кодировке, но еще очень далеко до вычленения автономных систем. Как правило, речь при этом идет о сообществах, том самом тённисовском Gemeinschaft'е, который, как предполагалось в классической социологической традиции, отступает, размывается в современную эпоху. Подробнее я скажу об этом ниже.
   Чтобы точнее обозначить еще одну важную проблему, нам придется затронуть сразу нескольких важных тем западной социологии.
   Во-первых, укажем на дилемму микро- и макроподходов. Чисто методологически вопрос состоит в том, как можно объяснить процессы, захватывающие большое количество участников и притом зачастую ими не осознаваемые, если исходить из непосредственного социального взаимодействия, в котором число участников сильно ограничено и происходит, как правило, face-to-face. Точно так же трудно объяснить процессы непосредственного взаимодействия, если за основу принимать макроподход. Таким образом, мы оказываемся обречены либо на принципиально фрагментарное видение социальности, либо на совмещение в теории несводимых друг к другу способов исследования и видений социальности, либо, наконец, на рассмотрение самой несводимости как единой проблемы.
   Во-вторых, упомянем традицию, идущую от противопоставления Gemeinschaft'а Gesellschaft'у в социологии Тенниса. При том, что разделение микро- и макроподходов также питается этой традицией, здесь есть некоторые различия. Теннис никогда не связывал Gemeinschaft только с малыми группами. В принципе, он даже не исключал правомерность трактовки государства как "этического организма", более близкого Gemeinschaft'у, нежели Gesellschaft'у. Другое дело, что эмоционально окрашенные чувством безусловной взаимопринадлежности связи легче обнаружить в микровзаимодействии. В течение долгого времени Gemeinschaft рассматривался как сравнительно более регрессивный тип. Предполагалось, что "рационализация", "расколдование мира" разлагают даже самые "теплые", представлявшиеся "органическими" человеческие отношения. Но в последнее время укрепляется и такая точка зрения, что Gemeinschaft берет реванш в современном мире. Весьма определенно пишет об этом, например, М.Маффесоли: "...Все группы людей, их небольшие сообщества, объединяющие родственников или соседей, всецело озабочены ближайшими социальными отношениями; то же касается и их ближайшего окружения. Таким образом, даже если происходит отчуждение человека от отдаленного от него экономического и политического порядка, он обеспечивает суверенитет над своим ближайшим окружением"84. В разных контекстах о "контрреволюции Gemeinschaft'а" говорят З.Бауман и И.Уоллерстейн85, таково же социологическое содержание так называемого коммунитаризма. Во всех этих концепциях предполагается также, что речь идет о современных западных обществах, каждое из которых, во всяком случае, не представляет собой полностью интегрированного политического единства. Решения, принимаемые на высших уровнях политической иерархии, безусловно, очень важны, так как чаще всего имеют макропоследствия. Однако макропоследствия не обязательно транслируются на микроуровень, не говоря уже о том, что значительная часть макропроцессов совершается помимо таких решений. Иными словами, различаются не только "государство" и "гражданское общество", но также многообразные уровни социальной идентификации (от "Европы" или "Запада" до "дружеского кружка" или "семьи"). И хотя нередко то, что возникает как сравнительно малая группа или группы, становится затем значимым явлением макроуровня (это отличает социальные движения), тем не менее социальная жизнь все более адекватно характеризуется разного рода словосочетаниями с "поли" и "мульти" ("полиморфизм", "мультикультурализм" и т.п.).
   Не то у нас. Все было бы просто, если бы речь шла, как всего десятилетие назад, о достаточно жестко интегрированном обществе - не столь гомогенном, как это представляется в популярной критике социализма, но, во всяком случае, таком, в котором роль политической интеграции, а значит, и высших слоев политической иерархии нельзя переоценить. Теперь же социальная жизнь демонстрирует необыкновенное разнообразие, не только не структурированное, но и предполагающее множественность принципов классификации. Сравнимо оно с западным или нет, - отдельный вопрос; достаточно и того, что оно сильно отличается от прежней, хотя бы только прокламируемой однородности. Однако тут же обнаружилось, что значение групп, находящихся на вершинах существующих иерархий, в первую очередь политической, все еще необыкновенно велико, несоразмерно поверхностному плюрализму. В публичной коммуникации соответственно обсуждаются две ключевые темы: элиты и заговора или, в смягченной форме, ответственности явных или предполагаемых (тайных) сообществ86 за наблюдаемые макропроцессы. Хотя отсюда только шаг до того самого конструктивизма, который был выше отклонен как ложное воззрение, некоторые резоны в рассуждениях такого рода есть. Логика объективистских рассуждений хорошо известна. Посмотрим теперь, насколько продуктивным может быть противоположный подход.
   Примем за точку отсчета социальную жизнь множественных сообществ, построенных по типу Gemeinschaft'а, т.е. сравнительно ограниченного круга участников. Сначала отделим элитарные и тайные сообщества87 от всех прочих - хотя бы потому, что они менее всего доступны полноценному исследованию и наблюдению. Далее, целесообразно подразделить элитарные и тайные сообщества на те, которые воздействуют на макропроцессы, и те, которые такого влияния не имеют. Наконец, по воздействию на макропроцессы их можно разделить на те, деятельность которых влечет за собой изменения условий существования прочих сообществ, и те, которые воздействуют на жизнь сообществ как таковую, точнее говоря, ее смысловое наполнение, только благодаря которому она есть то, что есть. Поясню это на примере. Допустим, что в результате сговора финансовых спекулянтов возникает кризис, чувствительный для большинства людей. Однако сколь бы ни были важны денежные обстоятельства, не на обмене и не на платежах основана внутренняя жизнь и солидарность множества сообществ. Точно так же преимущественно внешним обстоятельством окажутся для них и какие-либо правовые новшества: сколь бы ни было важно право, сколь бы влиятельны ни были те, кто способствует принятию новых законов, все это мало затрагивает внутреннюю жизнь сообществ, кроме совершенно специальных случаев. Допустим, однако, что образуется сообщество финансовых и информационных монополистов. Это непосредственно значимо для жизни множества сообществ, ибо информация затрагивает их собственно смысловую сферу. Таким же может быть, например, результат деятельности секты, вербующей новых приверженцев и получающей доступ к вершинам политической иерархии, или законодателей художественного вкуса, обретающих влиятельные позиции в политике и/или финансах и т.д. Степень подлинной консолидации политических правителей, финансовых спекулянтов, конфессиональных иерархов и законодателей вкуса нам точно неизвестна. Мы можем только предполагать, что она у нас сравнительно больше, чем на Западе, и это "сравнительно", будучи определением количественным ("больше/меньше") заключает в себе как раз существо дела. Высшие слои разных иерархий не совпадают, как не совпадают политика, экономика, право, искусство, религия. Но они и не полностью различны. Даже на поверхности мы наблюдаем достаточно показательные сближения и схождения. В некоторых случаях различить финансовую, информационную, политическую и художественную элиты становится крайне сложно. К тому же, как я уже упоминал, наше общество можно рассматривать как общество "грязных кодов". Иными словами, взаимодействие в рамках высших сообществ не может не быть:
a. так или иначе gemeinschaft'ным88 - слишком плотна связь личного знакомства, эмоциональной привязанности или неприязни, самоидентификация и идентификация окружения каждым действующим по, говоря словами Вебера, "ведению жизни" (например, престижному потреблению) и т.п.;
b. так или иначе символически кодированным: "власть", "собственность", "право" могут быть такими кодами на всех уровнях89;
c. кодированным посредством "грязных" кодов, поскольку "власть", "право" "собственность" сопряжены здесь намного сильнее, чем того требовала бы автономизация системы.
   Конечно, при всех обстоятельствах платеж остается платежом, т.е. принадлежит к экономике, правовой акт принадлежит к праву и т.д. Ни личное знакомство, ни эмоциональная привязанность или отторжение здесь ничего не меняют. Но можем ли мы утверждать, что платеж всегда является чисто экономической операцией, что сам факт платежа не является вместе с тем политическим актом? Убеждены ли мы в том, что какое-либо политически значимое действие нельзя в самом прямом смысле слова купить? Кажется ли нам невозможным, что те или иные суждения вкуса не просто продиктованы соображениями политической целесообразности, но и являются манифестацией непосредственно властного sic volo - sic jubeo? Во всех случаях ответ напрашивается сам собой. Мы если и не можем наблюдать, то вынуждены предполагать не столько автономию, сколько взаимопроникновение90 различных сфер. Именно так работают "грязные коды". То или иное действие или событие имеет основной смысл, по которому определяется его главная принадлежность к политике, экономике, науке или искусству. И оно имеет также дополнительные смыслы, без которых оно не было бы тем, чем является на самом деле. Адекватное описание здесь может быть только плотным, по Гирцу. Оно требует вычленить основной и сополагаемые смыслы. А если еще учесть различение смысла самого действия и тех смыслов, которые связывают с ним сами действующие, то и принадлежность действующих к сообществам должна быть включена в плотное описание. Самое интересное - то, как при отсутствии сквозного политического контроля интерферируют91:
1. собственная смысловая жизнь обычных сообществ (семей, соседей, дружеских кружков, религиозных объединений и т.п.);
2. собственная смысловая жизнь элитарных сообществ и тайных сообществ, находящихся на вершинах влиятельных иерархий;
3. деятельность элит, направленная на смысловую жизнь обычных сообществ;
4. кодирование смысловой сферы "грязными" бинарными кодами.
   Здесь очень важно не поддаться еще одному искушению. Недостаточную дифференцированность легко истолковать как сохранение определенных черт архаики при переходе к современности. Неправильность такого истолкования легко продемонстрировать на двух примерах. Во-первых, мы находим у Н.Элиаса исследование придворного общества и других высших слоев. "И здесь, - пишет Элиас, - в этом донациональном, придворно-аристократическом обществе, также была оформлена или, по меньшей мере, предоформлена часть тех заповедей и запретов, которые и до сих пор, невзирая на все национальные различия, можно ощутить как нечто общее для всего Запада..."92. Придворно-аристократическое общество выступает у него как источник значимого для Европы образца, в соответствии с которым формировалась повседневная жизнь. Мы можем найти сходные явления и в нашей более ранней, и в новейшей истории. Но если мы сосредоточим внимание на том, как идеи, формирующиеся в высших слоях иерархий (т.е. определенного рода сообществ), используются для преднамеренного воздействия, для целенаправленного формирования образа мысли и образа жизни низших слоев, то эта схема поможет нам лишь частично. Мы наблюдаем, как происходит массовая трансляция образцов престижного потребления. Но нет никаких свидетельств в пользу того, что в массовую коммуникацию действительно "просачиваются" существующие образцы, а не представления (более или менее планомерно фабрикуемые) высших слоев о том, что должно быть тематизировано в публичной коммуникации. И точно так же мы не знаем, можно ли говорить об обратном воздействии образцов массового поведения на верхушечные образцы.
   Тем не менее, социолог не может довольствоваться отчаянным ignoramus - ignorabimus. Мы действительно не только не знаем, но и заведомо не узнаем слишком многого, но это значит, что надо не отказываться от исследования, а иначе поставить вопрос. Элиты (во всяком случае, верхушка большинства иерархий) и тайные сообщества - не единственные области социальной жизни, которые как таковые недоступны для полноценного изучения. Начнем с того, что вообще секретное, т.е. легально утаиваемое от публичной коммуникации, - явление достаточно распространенное во всех современных обществах. Ограниченный доступ к информации о себе практикуют не только высшие слои и тайные организации, но и многие другие, что находит свое выражение в таких распространенных понятиях, как "для служебного пользования", "коммерческая тайна" и т.д.93. Но есть и другие труднодоступные для полноценного наблюдения и описания области социальности, например, воюющая армия или коллективное поведение в зонах стихийных бедствий. Наконец, многие социальные явления, представляющие для нас интерес сейчас, уже давно перестали существовать. Время для их полноценного наблюдения упущено безвозвратно. Если все это исключить из сферы социологического изучения, то знание социальности будет не только неполным, но и просто ложным. Информацию же в привычном смысле слова здесь получить нельзя.
   Возможных решений (помимо специальных исторических исследований) здесь несколько, и они не исключают, но дополняют друг друга. Так, можно поставить вопрос не о собственно недоступной информации, но о социальном смысле самой тайны: что, как, для чего (в принципе, а не в каждом конкретном случае) засекречивается, какова публичная трактовка тайн и секретности, как выстраивается то или иное взаимодействие, в котором в той или иной степени сопряжены тайное и явное, каковы принципы отсечения от информации и допуска к информации и какое социальное значение имеет "прикосновенность к тайнам". Тайное приобретает особое значение именно из-за ограниченного доступа: достоверность отступает на задний план. Владение закрытой информацией повышает социальный статус, если носителю ее удается сочетать сокрытие самой тайны с сообщением о том, что он располагает тайным знанием.
   Можно подойти к проблеме по-другому: тайное имеет явные следствия. Во множестве случаев мы заключаем от явного следствия к причине, известной нам только по этому следствию. Так поступает и обычный человек, и вполне искушенный в методологических тонкостях исследователь. А значит, не столь уж важно, - чтобы взять совсем одиозный пример - действительно ли те или иные обстоятельства социальной жизни являются результатом заговоров. В обществе ничто не может быть единичным результатом единичной причины. Куда важнее, что социально состоятельное объяснение в определенных ситуациях может скорее удовлетвориться вменением определенных событий или процессов действию заговорщиков, нежели безличным силам или объективным законам. Как социологи мы можем, во-первых, сами давать такое социально состоятельно объяснение (исходя, например, из обрисованных выше положений о тайных сообществах и грязных кодах) или исследовать функционирование в обществе объяснений такого рода в качестве социально состоятельных даже тогда, когда в научном смысле они, с нашей точки зрения, лишены всякой ценности.
   Нельзя упустить из виду еще один момент. Тайное знание может становиться все более общедоступным. Тайное обнаруживает себя как известное, но таинственное, а в известном обнаруживаются островки заповедного, еще-не-разгаданного. Общедоступное тайное знание постепенно оформляется как система идей, символов и ритуалов, оно образует свою культуру, оказывается непременным атрибутом общества и организующим началом для определенного рода сообществ-носителей, передающих и распространяющих эту культуру. Разумеется, они тоже иерархизированы, предполагают степени посвящения; принадлежность к ним становится важным социальным показателем и, в целом, социальное значение такой культуры бывает весьма велико94. Во всяком случае, речь идет не просто о некотором распространенном по всему миру феномене, с которым мы соприкасаемся от случая к случаю, а о том, что занимает заметное место в нашей социальной жизни и, значит, любая полноценная теория должна будет так или иначе рассмотреть этот комплекс проблем. Легко обнаружить также, что удовлетворительная теория будет в этом случае также означать преодоление дуализма макро- и микроподходов, причем и в отношении структуры, и в отношении культуры.
   Наконец, теоретическая социология невозможна в России без удовлетворительной концептуализации основополагающих схем пространства и времени. Схема есть способ упорядочивания данных, а проблема состоит в том, что рядоположенность или последовательность возникновения и прехождения могут рассматриваться не только как вещи-в-пространстве или процессы-во-времени, но и как собственно пространство или время. Так появляются смутные по терминологии рассуждения о "постсоветском пространстве" или "ускорении исторического времени". Иными словами, упорядочивающая схема сама становится одним из схематизируемых предметов. Здесь необходима большая тщательность и отчетливое понимание того, чем в теоретическом отношении может обернуться использование, тем более - предпочтение одной из этих схем; что означает превращение схемы в предмет и предмета в схему.
   Вообще социологическая теория лишь тогда может считаться подлинно фундаментальной, если в ней рассмотрены обе схемы, даже если выбор поначалу сделан в пользу только одной из них. Однако для нашей социологии, как мне представляется, первоначально большее значение имеет схема пространства. Нам необходимо упорядочить предмет исследования в пространственном отношении. Нельзя не задаться, наконец, вопросом: где та Россия, которая должна быть областью наших исследований? Появилась ли она вместе с официальным распадом Советского Союза? Пребывает ли она и поныне той неопределенной областью, которая исторически совпадает, скорее, с Российской империей (какого, собственного периода?), а теперь охватывает "пространство бывшего СССР", как это принято называть? Может ли вообще быть так, что территориальные границы исследования безусловно определяются административными границами, зачастую исторически случайными? Что вообще заставляет нас или позволяет нам все еще говорить о "бывшем СССР"? Таких вопросов множество, и они носят принципиальный характер. Дело не в конъюнктуре, но в том, как ввести пространственную определенность области исследований в сугубо теоретические рассуждения. Посвятив этой проблематике в последние годы несколько специальных исследований, я только кратко резюмирую их результаты в связи с обсуждавшимися выше темами.
   Когда речь заходит о пространстве, часто возникает невероятная путаница в определениях и словоупотреблении. Во-первых, молчаливо предполагается, что пространство, в конечном счете, - это бесконечно большое вместилище вообще всех объектов. Однако при этом, например, вопрос, "где находится социальная структура" может показаться совершенно некорректным: у структуры нет места, хотя она объективна и потому не может быть вне пространства. Во-вторых, пространство рассматривается как схема упорядочения всего, что сосуществует одновременно. В этом смысле говорится и о пространстве логических возможностей, и о пространстве социальных позиций. Нередко можно встретить утверждение, что пространству в социологической литературе уделяется недостаточно внимания95. Это утверждение до известной степени опровергается самой частотой таких констатаций: очевидно, что определенный сдвиг все-таки происходит96.
   Однако в целом для большинства социологов пространство еще отнюдь не представляет собой само собой разумеющееся измерение социальности, а его исследование - безусловно достойную тему социологических исследований. Приведу лишь два характерных примера. П.Бергер и Т.Лукман пишут: "Мир повседневной жизни имеет пространственную и временную структуры. Пространственная структура здесь нас мало интересует. Достаточно сказать лишь то, что она имеет социальное измерение благодаря тому факту, что зона моих манипуляций пересекается с зоной манипуляций других людей. Гораздо важнее для нашей цели временная структура"97.
   Еще более решительно был настроен Т.Парсонс в своем первом большом труде: "Физическое время есть способ соотнесения событий в пространстве, время действия - способ связи средств и целей и других элементов действия. ... Действие не пространственно, но временно"98. Парсонс, разумеется, отдавал себе отчет в том, что действуют - живые люди, телесные существа. Но для него было важно другое: "Конечно, нет такого эмпирического "Я", которое бы не было "аспектом" живого биологического организма или не было бы "ассоциировано" с ним. Следовательно, события действия суть всегда события во времени, "случающиеся" с физическими телами или предполагающие их. Таким образом, нет никаких конкретных действий, к которым не была бы приложима категория пространства. Но в то же время эта категория не релевантна для теории действия, рассматриваемого как аналитическая система, что, конечно, предполагает, что "акционный" аспект конкретных феноменов никогда их не исчерпывает"99. Это связано с концептуализацией тела, ибо "тело действующего точно так же образует для него часть ситуации действия, как и внешняя окружающая среда"100. Позже Парсонс, как известно, специально анализировал значение пространства на уровне социальной системы и ввел важные понятия "территориальности" и "резидентного размещения"101. Однако все "пространственные" аспекты социальности остаются у него все-таки совершенно особой областью рассуждений, далеко не самой фундаментальной в рамках его общей концепции. Обратим внимание также и на то, что значение пространства Парсонс отрицал в работе, предназначенной синтезировать высшие достижения классической социологии102.
   В каких случаях удается оспорить или замолчать значение пространства? Прежде всего, если поведение людей, их действия интересуют социолога как "осмысленные действия", если главное для него, говоря словами Вебера, "субъективно значимый смысл". Фактически происходящее совершается в настоящем. Прошлое и будущее - это смысловые проекции. Но смысловое есть нечто нетелесное, невещественное. Смысл существует не в теле (хотя выражен только через материально-телесные носители), то есть не имеет места в пространстве. Следовательно, внимание к пространству означает, что социолог делает акцент на телесный аспект взаимодействия. Тело размещено в пространстве. Социология пространства связана с социологией тела. Точно так же (хотя это потребовало бы более сложной аргументации) социология смысла есть, по существу, социология времени. Поэтому те, кто в первую очередь исследует самостоятельную значимость культуры, смысловых образцов и т.п., больше ориентированы на время. Напротив, те, кто больше значения придает телесности, материальным носителям смыслов, власти, ориентированы на пространство. Социология смысла не видит в человеке не просто тело (ведь желания, аффекты и т.п. имеют также и телесное происхождение и телесное выражение), но именно пространственно размещенное тело или хотя бы созерцающий пространство дух. Совершая действие, человек сопрягает с ним смысл - но смысл не пространствен! Ментальные характеристики не нуждаются в определении места.
   Для того, чтобы не обращать внимания на тело/место действующего, необходимо, конечно, определенное видение социальности - не обязательно идеалистическое. Скорее всего, с ним тоже сопряжено определенное пространственное представление - только не о конкретном месте, а о пространстве очень обширном, в принципе, охватывающем весь мир103. Чтобы внести в этот вопрос хотя бы минимальную ясность, я предложил следующие различения104:
1. Наблюдатель социальных событий может усмотреть, что тела участников социального взаимодействия неким образом пространственно размещены относительно друг друга, причем их взаимная близость или удаленность значимы для взаимодействия.
2. Наблюдатель принимает в расчет не пространство взаимодействия, каким его видит он сам, но значение, какое придают пространству вообще и пространству взаимодействия в частности участники взаимодействия. Он отличает, таким образом, свое видение пространства от социальных представлений о пространстве.
3. Наблюдатель различает два вида социальных представлений о пространстве: само собой разумеющееся для участников взаимодействия пространство и пространство как смысловую тему, как нечто обсуждаемое, структурирующее коммуникацию. Социолог различает, таким образом:
3.1. свое видение пространства,
3.2. социальное значение пространства, не рефлектируемое участниками взаимодействия, но принципиально важное для них, и
3.3. пространство как оно осознается и обсуждается этими последними.
4. От объективного размещения тел и способов его тематизации наблюдатель отличает множество социальных определений участников взаимодействия и метафорически говорит о социальном пространстве как порядке социальных позиций105.
   Пространство может рассматриваться и как нечто обозримое, как место данного тела или тел, и как большое пространство, обнимающее собой непосредственно созерцаемые места. Большое пространство, в свою очередь, может быть охарактеризовано как совокупность или вместилище мест, и как необозримое, в принципе непостижное для созерцания. Такое различение (пространство как место / пространство как вместилище мест / пространство как понятие или идея) должно быть проведено в рамках каждого из названных выше различений. Необходимо иметь в виду, что пространство как идея вплотную приближается к пространству как схеме. Определенность пространства уходит на задний план по отношению к его упорядочивающей функции.
   Однако первоначальная строгость этих различений становится проблематичной, если мы примем во внимание, по меньшей мере, три момента.
   Во-первых, сами способы размещения тел, как они мыслятся нами, часто искусственны, сконструированы. Для сравнения здесь будет уместно привести основополагающие различения, предложенные А.Лефевром в его классической работе "Производство пространства". Лефевр выделяет "пространственную практику", "представления (репрезентации) пространства" и "пространство репрезентации"106. Пространственная практика вычленяет пространство определенного общества; представления о пространстве - это пространство концептуализированное, пространство ученых, планировщиков и т.д. Пространство репрезентации проживается непосредственно; это пространство образов и ассоциаций тех, кто "пользуется им", а также, быть может, некоторых художников, писателей и философов. "Чтобы понять эти три момента социального пространства, - пишет Лефевр, - было бы полезно принимать во внимание тело. Тем более, что отношение к пространству "субъекта", который является членом группы или общества, предполагает его отношение к своему собственному телу и наоборот. В общем и целом, социальная практики предполагает использование тела: рук, [других] членов тела и органов чувств, а также трудовых жестов как деятельности, не связанной с трудом. Это область воспринимаемого (практический базис восприятия внешнего мира, если выразить это в психологических терминах). Что касается репрезентаций тела, то они вытекают из накопленного научного знания, распространяющегося с примесью идеологии... Со своей стороны, проживаемый телесный опыт, - возможно, наиболее сложный и наиболее специфичный, поскольку здесь вмешивается "культура" с ее иллюзорной непосредственностью..."107. Важнее всего здесь, конечно, разведение дискурсивной и недискурсивной идеи пространства по контрасту с непосредственным опытом тела. Впрочем, эта концепция заслуживает более подробного обсуждения.
   Во-вторых, мышление о большом пространстве предполагает не столько созерцание тел, сколько идею, а идея может быть не так уж далека от метафоры. Это становится особенно важно, например, в том случае, когда мы рассуждаем о так называемом "постимперском пространстве". Дело в том, что такое пространство, собственно, не имеет четко очерченных границ, точнее говоря, оно остается "тем же самым", даже если эти границы фактическим образом меняются весьма заметно. Большое пространство бывшей (и настоящей, и будущей) империи выступает как нечто трансфактическое, желательное, оплакиваемое и т.д. - т. е. как область смысла, а не описания положения тел.
   Наконец, в-третьих, пространство как идея, пространство как схема, будучи смысловым образованием, оказывается в области социологии смыслов. Идеи и схемы переживаются по их субъективным значениям, они предполагаются и сополагаются, они претерпевают историческое изменение. Социология пространства сопрягается с социологией времени. Таким образом, вместо социологии пространства, мы приходим к социологии пространств. Наполнение ее зримыми образами телесных вещей - это не самоочевидная процедура, но нечто такое, что требует особых интеллектуальных усилий и жесткого эпистемологического самоконтроля.
   Если же мы еще примем во внимание, что исследование культурных смыслов вновь выводит нас на проблематику, обозначенную выше как дилемма "социология/культурология", а тематизация определенных пространственных смыслов может трактоваться как дело элит108 то обнаружится, что вопросы теоретической социологии, о которых шла речь в этой работе, не разрознены. Они представляют собой, правда, фрагменты. Но это фрагменты одной задачи, темы одной теории. Разработка этих тем неизбежно повлечет за собой новые и новые вопросы, столь же плотно взаимосвязанные...
   Только так и может возникнуть теоретическая социология, социологическое самосознание нашего общества - как обширная, претенциозная, многосторонняя концепция. Мы находимся сейчас только на подступах к ней.
август 1996 - январь 1997 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Ia?aiia?aeuiue aa?eaio iioaeeeiaai a "Nioeieiae?aneii ?o?iaea". 1997. ? 1/2. N. 5-37. Текст подвергся значительной переработке.
2 А точнее, неогегельянско-неофихтеанской и, конечно, неомарксистской, если только не именовать неомарксизмом исключительно левую "критическую теорию". См.: Freyer H. Soziologie als Wirklichkeitswissenschaft. Leipzig, 1932.
3 О роли тавтологий см.: Луман Н. Тавтология и парадокс в самоописаниях современного общества // Социо-Логос. Вып. 1. Общество и сферы смысла. М.: Прогресс, 1991. С. 194-215.
4 "...само общество не может говорить. Вопросы ставят люди." (Alexander J.C. Action and its Environment. Toward a new synthesis. N.Y.: Columbia Univerrsity Press, 1988. P. 1.)
5 См. статью Г. Терборна в данном томе.
6 См.: Habermas J. Theorie des kommunikativen Handelns. Bd. 1. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1981. S. 19-20.
7 О единстве дисциплины социологии см. статью Г. Вагнера в настоящем томе.
8 "В качестве научной дисциплины, которая не может опереться на надежные, безусловно признаваемые всеми специалистами аксиомы, социология вновь и вновь бывает вынуждена удостовериться в своих "традициях". Таким образом, рецепция "классиков" социологического мышления в большинстве случаев имеет в виду нечто большее, нежели простое сохранение музейных фондов - ведь понятия, теории и постановки проблем, получившие выражение в классически образцовых трудах, функционируют как сложная среда взаимопонимания [социологов] внутри [их] профессионального мира". (Wagner G., Zipprian H. Zur Einfuhrung // Max Webers Wisenschaftslehre. Interpretation und Kritik / Hrsgg. v. G. Wagner und H. Zipprian. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1994. S. 9.). См. также: Alexander J.C. The Centrality of Classics // Social Theory Today/ Ed. by A.Giddens & J.H.Turner. Stanford (Cal.): Stanford University Press, 1988. P. 11-57.
9 Специалисты по истории социологии хорошо знают, насколько далеко можно проследить линии идейной преемственности. В новейшей отечественной литературе см.: История теоретической социологии / Под ред. Ю. Н. Давыдова. Т. 1. М.: Наука. 1995.
10 У социологии классического периода свои классики, далеко не те же самые, кого мы привыкли считать классиками сейчас. См.: Connel R.W. Why is classical theory classical? // American Journal of Sociology. 1997. Vol. 102. N 6. P. 1511-57 (1512 ff, 1542 f). N?. oae?a: Collins R. A sociological guilt trip. Comment on Connel// Ibid. P. 1558-64.
11 См., например: Manicas P. A History and Philosophy of the Social Sciences. Oxford: Blackwell, 1981. Сh. 1. Маникас говорит о том, что в узком, научно-институциональном смысле социология оформилась в течение, примерно, полувека, с середины 1880-х по середину 1930 гг., когда появились кафедры социологии, научные журналы и ассоциации социологов, между тем как становление социальной науки растянулось на гораздо более продолжительный период, исчисляемый несколькими столетиями. Об истории американской социологии, с точки зрения ее институционализации, см.: Turner S. P., Turner J. H. The Impossible Science. An Institutional Analysis of American Sociology. Newbury Park, Cal.: SAGE, 1990. О том, насколько неудовлетворительным может быть чисто институциональная ориентация историка социологии см.: Schelsky H. Zur Entstehunggeschichte der Bundesdeutschen Soziologie. Ein Brief an Rainer Lepsius // KZfSS. 1980. Jg. 32. Hft. 3. S. 418 f.
12 Об искусственном характере господствовавшего после второй мировой войны консенсуса в теоретической социологии см.: Bourdieu P. Epilogue: On the Possibility of a Field of World Sociology // Social Theory for a Changing society / Ed. by Bourdieu P. and Coleman J. S. Boelder, Col.: Westview Press, 1991. P. 376 ff. Бурдье характеризует последовавшие изменения как исчезновение социологического nomos'а (в старом греческом смысле слова, как способа видения и деления) и возникновение настоящей аномии несогласных между собой школ.
13 Под этой формулировкой (она специально дана в самом общем виде) в той или иной форме могли бы подписаться самые разные современные теоретики.
14 Здесь мы уже отождествили взаимодействие и коммуникацию, что , конечно, далеко не самоочевидно.
15 Стоить вспомнить, что это фундаментальная категория Г. Зиммеля, хотя сегодня далеко не всякий теоретик, пишущий о взаимодействии, опирается именно на Зиммеля.
16 В качестве "регулятивного мирового принципа мы должны принять, что все со всем находится в каком-либо взаимодействии" (Simmel G. Ueber sociale Differenzierung. Gesamtausgabe / Hrsgg. v. O.Rammstedt. Bd. 2 / Hrsgg. v. H.-J.Dahme. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1989. S. 130. В русском переводе: Зиммель Г. Социальная дифференциация // Зиммель Г. Избранное. Т. 2. М.: Юрист, 1996. С. 314.).
17 Самой ранней из новейших публикаций такого рода считается статья У. Мура. См.: Moore W. E. Global Sociology. The World as a Singular System // AJS. 1966. Vol. 71. P. 475-482.
18 Luhmann N. Soziologische Aufklarung 2. Opladen: Westdeutscher Verlag, 1975. S. 54.
19 См.: Luhmann N. Die Gesellschaft der Gesellschaft. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1997. S. 31 f. Cр. также в настоящем издании: Луман Н. Теория общества. С.000.
20 Giddens A. The Concequences of Modernity. Cambridge: Polity Press, 1990. P. 64.
21 Ni., iai?.: Parsons T. Order and Community in the International Social System // Parsons T. Politics and Social Structure. N.Y.: The Free Press; L.: Macmillan, 1969. P. 292-310; Luard E. International Society. Basingstoke and L.: Macmillan, 1990.
22 См.: Wallerstein I. Societal Development, or Development of the World-System? // International Sociology. Vol. 1. No 1. P. 3-17. В русском переводе: Уоллерстейн И. Общественное развитие или развитие мировой системы? // Вопросы социологии. 1992. № 1. С. 77-88. Критический анализ см. в статье: Burch K. Invigorating World System Theory as Critical Theory: Exploring Philosophical Foundations and Postpositivist Contributions // Journal of World-Systems Research. 1995. Vol. 1, No 18. (Электронная версия: http://csf.colorado.edu/wsystems/jwsr.html).
23 См.: Giddens A. Op. cit. P. 71.
24 См.: Ibid. P. 77 f.
25 Featherstone M. Global Culture: An Introduction // Global Culture. Nationalism, Globalization and Modernity. A Theory, Culture & Society special issue / Ed. by M. Featherstone. L.: SAGE, 1990. P. 3.
26 Ni.: Wagner G. Die Weltgesellschaft. Zur Kritik und Uberwindung einer soziologischen Fiktion. Ms. Bielefeld, 1997.
27 См. Wagner G. Die Herausforderung der Vielfalt. Ms. Bielefeld, 1998.
28 Iaia ec iaeaieaa iaoe?iuo eiioaioee ?ac?aaioaia ?. ?iaa?oniiii. Ni.: Robertson R. Globalization: Social Theory and Global Culture. L. etc.: SAGE, 1992.
29 Ni.: Tiryakian E. A. Sociology's great leap forward: the challenge of internationalisation // Globalization, Knowledge and Society / Ed. by M. Albrow & E. King. L. etc.: SAGE, 1990. P. 63 ff.
30 Их все-таки во многих случаях не стоит переоценивать. Эмпирические исследования показывают, что о явлениях глобализации публично высказываются куда больше, нежели для этого есть основания в фактических тенденциях. См.: Gerhards J., Rossel J. Bestimmungsgrunde und Folgen der Transnationalisierung verschiedener Kommunikationsgemeinschaften der Gesellschaft. Vortrag in der Plenarveranstaltung "Strukturwandel von Kommunikationsgemeinschaften". Soziologenkongre? in Freiburg, 14-18 September 1998. S. 18.
31 См.: Hannerz U. Cultural Complexity. Studies in the Social Organization of Meaning. N.Y.: Columbia University Press, 1992.
32 И что значит: понимают? Понимают адекватно? Но адекватно чему? Той точке зрения, которую мы выставляет как более истинную, поскольку она де подкреплена наукой? А почему именно в нашем случае социальная наука или, по меньшей мере, те, кто на нее ссылается, не окажутся столь же несостоятельными, какими они уже не раз были в этом веке?
33 См.: Beck U. Die Erfindung des Politischen. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1993. S. 100 ff. "Антимодерн" (Gegenmoderne), говорит Бек, не есть нечто старое, вневременное и т.п., но представляет собой проект и продукт модерна, это "продуцируемая и могущая быть продуцируемой несомненность" (S. 101-102). Иными словами, упрощая до крайности весьма тонкое рассуждение Бека можно сказать, что если модерн - это рассудок и рассудочная рациональность, то антимодерн - это сильные чувства (любовь, ненависть, страх), сознательный выбор инстинктивного, активного поведения, восстановление ритуалов, табу, традиций, новое освящение расколдованного мира и новая вражда и ставка на силу там, где победила идея разумного разговора и договора. (Нечто отчасти сходное фиксирует, хотя и в ином контексте, М. Маффесоли, говорящий о "чудесном", "божественном" социальном. См.: Маффесоли М. Околдованность мира или божественное социальное // Социо-Логос. Вып. 1. Общество и сферы смысла. М.: Прогресс, 1991. С. 274-283.) Маффесоли также одним из первых начинает говорить об образовании неоплеменных общностей. См.: Maffesoli M. Les Temps des tribus. Paris: Klincksieck, 1988. Точно так же и антиглобальность - это выбор в пользу локального в противоположность всемирному, но выбор в контексте мировых связей, выйти за пределы которых уже невозможно.
34 Мировое общество, говорит У. Бек, характеризуется "экономической взаимозависимостью, соединением через сети средств коммуникации, пространственной мобильностью и культурной стандартизацией". См.: Beck U. Op. cit. S. 122. Но стоит ли конструировать социальные фикции, подменяя глобальное единство глобальной распространенностью? См.: Wagner G. Die Weltgesellschaft. Op. cit. S. 12. (См. здесь же отсылку к принципиально важным суждениям Р. Корфа: Korff R. Die Weltstadt zwischen globaler Gesellschaft und Lokalitaten // Zeitschrift fur Soziologie. 1991. Hft 4. S. 357-368.).
35 Habermas J. Theorie des kommunikativen Handelns. Bd. 2. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1981. S. 187.
36 См.: Archer M. Sociology for One World: Unity and Diversity // International Sociology. 1991. Vol. 6. N 1. P. 131-147.
37 Которое, с точки зрения "глобальной социологии", может привести к неплодотворному релятивизму: "...Согласие относительно того, что действующие живут в совершенно "различных мирах", принципы которых являются делом местной лингвистической конвенции, будет куплено ценой отказа от любых сравнительных исследований". (Archer M. S. Resisting the Revival of Relativism // Globalization, Knowldege and Society. Op. cit. P. 20).
38 Знания более абстрактного и менее специфичного, но, в принципе, более достоверного, нежели обыденное, ибо оно подвергается критике и обсуждению по все еще значимым правилам научной дискуссии; знания более "объемного" - ибо социальная наука представляет собой также институционализированную и непрерывно культивируемую традицию.
39 Этот опыт отнюдь не тождествен рационально контролируемому, правильному научному опыту, а вопрос о том, насколько могут быть разделены между собой эти два вида опыта, опять-таки нуждается в отдельном обсуждении.
40 Aii?in i ee?iie aaieaeuiinoe o?aiiai aa?ai, ii a nayce n ?anniao?eaaaiuie i?iaeaiaie aie?ai auou auianai ca neiaee. Ia enoi?e?aneeo eiinoaeeyoeyo, i?eaaaoeo e nicaaie? "I?ioanoaioneie yoeee", ni.: Weber's Protestant Ethic: Origins, Evidence, Context / Ed. by Lehmann H. and Roth G. Cambridge [USA]: Cambridge University Press, 1993.
41 Kant I. Idee zu einer allgemeinen Geschichte in weltburgerlichen Absicht // Kant I. Werke- Zweisprachige deustch-russische Ausgabe / Hrsgg. v. N. Motroschilova u. B. Tuschling. M.: Kami, 1994. S. 112. Здесь же русский перевод: С. 113. Перевод исправлен.
42 Триады М. Шелера ("знание ради господства", "знание ради образования", "знание ради спасения") и Ю. Хабермаса ("инструментальное", "культурное", "эмансипаторное" знание) хорошо известны. По времени им предшествовали в нашем веке проницательные рассуждения С. Н Булгакова. См. об этом:
43 См. классическую трактовку этого вопроса у К. Мангейма: Манхейм К. Диагноз нашего времени // Манхейм К. Диагноз нашего времени. М.: Юрист, 1994. С. 412-571; особенно гл.1. Менее известен, но во многих отношениях не менее продуктивен подход Х. Фрайера. См.: Freyer H. Herrschaft und Planung. Zwei Grundbegriffe der politischen Ethik // Freyer H. Herrschaft, Planung und Technik. Aufsatze zur politischen Soziologie (1933). Weiheim: VCH, Acta Humaniora, 1987. S. 17-44.
44 Просветительскую идею научной общественности как "свободно парящей интеллигенции" мы находим у Мангейма. Исторические судьбы либеральной идеи публичности, на которую Хабермас возлагает немалые надежды в знаменитой книге: Habermas J. Strukturwandel der Offentlichkeit. Untersuchungen zu einer Kategorie der burgerlichen Gesellschaft. (1962) 5.Aufl. Neuwied und Berlin: Luchterhand, 1971. Взаимосвязь идеи научности с идеей обращенных к государству притязаний "от имени человечества" показывает Ж.-Ф. Лиотар. См.: Lyotard J.-F. La condition postmoderne. Rapport sur le savoir. Paris: Minuit, 1979. В русском переводе см.: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. М.: Институт экспериментальной социологии; СПб.: Алетейя, 1998. С. 89. Перевод примечания 119 испорчен неверным истолкованием publicite как реклама. На самом деле речь идет о взаимосвязи публичности выражения мнения и общественности как особой инстанции, что находит свое выражение в соответствующей многозначности немецкого Offentlichkeit.
45 Об этом очень внятно пишет тот же Лиотар. От Просвещения, говорит он, приходит "повествование об эмансипации", легитимирующее науку как истину, опирающуюся "на автономию собеседников, включенных в этическую, социальную и политическую практику. Однако ... [н]ичто не доказывает, что если истинно высказывание о действительности, то окажется справедливым также и прескриптиное высказывание, необходимым результатом которого будет ее изменение". Lyotard J.-F. Op. cit. P. 66. В русском переводе: Лиотар Ж.-Ф. Цит. соч. С. 96-97.
46 Ia iianiinoe ecieyoeiiecia eo?oa iaiiieiaou oiaaa, eiaaa aaea aua ia oae ieioe. Oa?aeoa?iue i?eia?: a 1955 a., i?aaaa?yy iaaieuoie nai?iee ia?aaiaia A. Ceiiaey, Y.Ou?c ienae, ?oi aia?eeaiou, ?iaiie ycue eioi?uo - aiaeeeneee, ia neeiiiu o?eou a?oaea ycuee. Iiyoiio ia?aaiau ?aaee, a n i?ae?auaieai iioiea eiiea?aioia ec Aa?iiu eeiaaenoe?aneay ecieyoey noaiao aua aieaa ioaeiiey?uae. Iu aanuia caaeneiu io ia?aaiaia, aiai?eo ii. "Iniiaiay eioaeeaeooaeuiay iianiinou yoie caaeneiinoe caee??aaony a oii, ?oi iu, aia?eeaiou, ?anoi i?inoi ia aoaai ciaou ?aaiou, iaienaiiua ia a?oaeo ycueao. Iaiuoay iianiinou ninoieo a oii, ?oi iu aoaai i?eieiaou ia?aaaaaiio? ?anou ca oaeia, ca an? eiioaioe? oiai eee eiiai o?aiiai." (Hughes E.H. Foreword // Simmel G. Conflict and The Web of Group Affiliations. N.Y.: The Free Press, 1955. P. 7.)
47 Ni.: Weber M. Wirtschaft und Gesellschaft. 5. Aufl. Studienausgabe. T(bingen: J.C.B.Mohr (Paul Siebeck), 1985. S. 13, 15, 16, 20, 28.
48 Ni.: Oeooa [E.A.] Iniiaiua ?a?ou nia?aiaiiie yiioe. NIa: Ecaaiea A.A.?oeianeiai, 1906. N. 10 ("...yiioa inaiai?aaiey, iaiin?aanoaaiii - io iiaaeaaa?uaai aaoi?eoaoa, einaaiii - io ainiianoaa ?acoiiiai einoeieoa e ?acoia aiiaua ai anyeie oi?ia, - a?aiy aaconeiaiiai ?aaiiaooey ei anyeie enoeia e eeoaiiie eaeie au oi ie auei ?oeiaiayuae ieoe, niaa?oaiiie ?aciocaaiiinoe - ninoiyiea caaa?oaiiie a?aoiaiinoe").
49 Ni. ia yoii iia?iaiaa a iiae noaoua: Oeeeiiia A.O. Yeaiaioa?iay nioeieiaey i?ino?ainoaa // Nioeieiae?aneee ?o?iae. 1995. ? 1. Ie?a ?anoe?ii (iioneay noaoai oeeinioneea o?aaiaiou e iia?iaiia iano?aaiea niaoeaeuiie eeoa?aoo?u) e n iaeioi?uie aa?iuie eciaiaieyie aini?iecaiayony iiei?aiey ia?aiai ?acaaea yoie ?aaiou. Ni. oae?a ioaeeeoaio? a aaiiii oiia noaou? A. Aaaia?a.
50 Aua a i?ioeii aaea yoi oeene?iaae A. Ceiiaeu, oniao?eaay caanu noianoai iaoaoeceee, ineoieiaee e nioeieiaee. Ni.: Simmel G. Ueber sociale Differenzierung // Georg Simmel Gesamtausgabe. Bd. 2. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1989. S. 118-120.
51 Noanoaioeae?oy i?eeaaaoaeuiia "nioeaeuiia" ("the social", "das Soziale", "le social"), iu oeacuaaai, ?oi ca?aiaa ieeaeeo eaaeeoeeaoee yoiai "ia?oi" aaou aua ii?ai.
52 Iiei?aiea ia eciaieony e a oii neo?aa, anee iu aoaai ?anniao?eaaou iiciaiea eae iaie ?a naieie nicaaaaaio? eiino?oeoe?, eai oiaaa ?a?u iieaao i oii, eae iu iia?e?oai n ianeieueeie oaeeie eiino?oeoeyie, iaio ec eioi?uo i?eciaai ca aioai?aoe?aneia ciaiea, a ?ya eiuo - ca oai?ee, ono?aeaa?uea ian a oii eee eiii ioiioaiee, ii ia i?aanoaaey?ueany en?a?iuaa?ueie. Eiino?oeoey ia icia?aao i?iecaiea. Ni.: Foerster H.v. Wissen und Gewissen. Versuch einer Brucke /Hrsgg. v. Schmidt S.J. Frankfurt a.M., 1993; Luhmann N. Soziologische Aufklarung 5. Konstruktivistische Perspektiven. Opladen: Westdeutscher Verlag, 1990. I oii, eae niaoeoe?aneay eiino?oeoeaenoneay onoaiiaea aeiee?oao o ian nioeieiae?aneia iiciaiea, aoaao neacaii ie?a.
53 N?. o Eoaeia: "Niune eiaao ia aii?in i oii, ?oi niaie i?aanoaaey?o iauaeou oai?ee n aanie?oiie oi?ee c?aiey, a aii?in, eae iaia oai?ey iauaeoia eioa?i?aoe?oaony e ia?aeioa?i?aoe?oaony a a?oao?. ... I?aaiiei?ei, iu ?aaioaai aioo?e iaeioi?ie oai?ee e oaeei ia?acii o?aeooai aa iauaeou. Iu aaeaai yoi, eniieucoy ia?aiaiiua aaiiie oai?ee, cia?aieyie eioi?ie yaey?ony yoe iauaeou, oioy e ia nouanoaoao oiai iiaeeiiiai niunea, a eioi?ii yoio oieaa?noi ii?ao auou niaoeoeoe?iaai. ... Oai?ey i?aanoaaeyao niaie iii?anoai iieiinou? eioa?i?aoe?iaaiiuo i?aaei?aiee (oi?iaa, iia yaeyaony aaaoeoeaii caieiooui iii?anoaii)... [Ii] iu ia ii?ai eia?a, ?ai a ioiineoaeuiii niunea, o?aaiaaou, ?oiau oai?ey auea iieiinou? eioa?i?aoe?iaaia. Anee aiiaua ?anniao?eaaou ia?oi, eae oai?e?. ... Oi, ?oi aaeaao iioieiae?aneea aii?inu aanniuneaiiuie, anee iie ?anniao?eaa?ony aanie?oii (a ia ioiineoaeuii), - yoi ia eo oieaa?naeuiinou, a eo naienoai auou eiae?aneei e?oaii." (Eoaei A. Iioieiae?aneay ioiineoaeuiinou // Nia?aiaiiay oeeinioey iaoee: Ciaiea, ?aoeiiaeuiinou, oaiiinoe a o?oaao iuneeoaeae Caiaaa. Eca. aoi?ia / Ia?. A. A. Ia?aieeia. I.: Eiain, 1996. N. 55, 56, 57. Ia?aaia neaaea eni?aaeai.)
54 Alexander J.C. Theoretical Logic in Sociology. Vol. 1-4. L. etc.: Routledge & Kegan Paul. 1982-84.
55 Ni., iai?eia?, noaou? A?.Oa?ia?a a aaiiii oiia.
56 Aa?iay eeiey nioeaeuiiai eiino?oeoeaecia eaao io i?aeoeee oi?aaeaiey. Ee??aaua iiceoee a oi?aaeaiee, eae ecaanoii, caieia?o, iaiauaiii aiai?y, ei?aia?u, ii i?eau?ea ?anniao?eaa?uea e?aua nioeaeuiua i?iaeaiu eae caaa?e ia eiino?oe?iaaiea. I?aanoaaeaiea i oii, ?oi "nioeaeuiue iaoa?eae" iaeaaaao naiae nianoaaiiie "oi?oainou?", iiiaei ec ieo aaneiia?ii ?o?ai. Ai?i?ai, yoi iaaaaaiea ieacuaaaony aanuia iieaciui, eiaaa ianoi ia?aeeco?ueo ?aoeaenee caiaiyao i?inoi aaenoaea.
57 ? eia? a aeao oe?iei ?ani?ino?aiaiiua oi?aee a aie?ioa?ecia, eaii?e?iaaiee "iao?iuo ?aeiiaiaaoee", i?aauyaeyaiua iieeoeeai.
58 Iaiiii? aua ?ac, ?oi ?a?u oieuei i oai?aoe?aneeo i?eaioaoeyo. Ie i?eeeaaiie nioeieiae?aneee aiaeec n?aaian?i?iuo oaiaaioee, ie i?eeeaaiie iieeoe?aneee aiaeec a aai iaeiciuo nia?aiaiiuo oi?iao ia i?eieia?ony a ?an?ao. E eiino?oeoeaeci caanu eioa?anai eeou iinoieueo, iineieueo ec i?aeoeee iaiin?aanoaaiiiai o?anoey eioaeeaeooaeia a iieeoeea aaea?ony aaeaei eaouea oai?aoe?aneea auaiau.
59 N?. oae?a noaoue I.A??a? e A.Oa?ai?ia a aaiiii oiia. Iaa aaoi?a no?aiyony niaaeieou iiaoiau "io no?oeoo?u" e "io eoeuoo?u" - e iaa aunooia?o eae oeie?iua nioeieiae a oeacaiiii auoa niunea. Iaiaoiaeiinou ia i?inoi "i?eieiaou a ?an?ao", ii eiaiii eioa?i?aoe?iaaou eoeuoo?iua niaa??aiey ieeae ia eiioaiooaeece?oaony a eo ?anno?aaieyo.
60 Ni.: Geertz C. Thick Description: Toward an Interpretive Theory of Culture // Idem. The Interpretation of Cultures. L.: Fontana Press, 1993. P. 3-32. Ni. oa?aeoa?iia auneacuaaiea Ae?oa: "Eoeuoo?iue aiaeec yaeyaony (eee aie?ai auou) oaaauaaieai niuneia, ioaieie ioaaaie e auaaaaieai iauyniaiee ec eo?oeo aiaaaie, a ia ioe?uoeai Eiioeiaioa Niunea e ea?oia?aoe?iaaieai aai aanieioiiai eaiaoaooa" (Ibid. P. 20).
61 Ibid. P. 27.
62 Ni.: Geertz C. The Way We Think Now: Ethnography of Modern Thought // Idem. Local Knowledge. L.: Fontana Press, 1993. P. 154.
63 Ni. niioaaonoao?uea ianna?e i nioeaeuiii aaiacena eaae i?ino?ainoaa e a?aiaie a "Yeaiaioa?iuo oi?iao ?aeeaeiciie ?ecie" (a ?anoiinoe, ai Aaaaaiee e Caee??aiee e iae): Durkheim E. Les formes elementaires de la vie religieuse. 4me ed. P.: PUF, 1960. Aieaa iia?iaii oi?eo c?aiey A??eaaeia y ?acae?ae a noaoua "Nioeieiaey e einiin" // Nioei-Eiain. Aui. 1. Iauanoai e noa?u niunea / Iia ?aa. Aeiieo?iaa A.A., Oeeeiiiaa A.O. I.: I?ia?ann, 1991. N. 246-250.
64 Douglas M. Implicit Meanings. Essays in Anthropology. L., N.Y.: Routledge, 1993. P. xi.
65 Ni. ?aaioo I.A??a? a aaiiii oiia, iaienaiio? n iiceoee oeeinioneiai ?aaeecia.
66 Ni. ia yoii iia?iaiaa "Oai?e? iauanoaa" I.Eoiaia e noaou? A.Ioena a aaiiii oiia.
67 Douglas M. Op.cit. P. 131. N?.: Berger P.L. The Sacred Canopy: Elements of a Sociological Theory of Religion. N.Y. et al.: Anchor Books, 1967. P. 34; 36-38, 114 etc. O Aa?aa?a oaiiiaiieiae?aneia iienaiea iieiinou? caiaiyao aiaeec.
68 Yoi ia aiieia oi?ii. Ni., iai?eia?, oaeia oa?aeoa?iia aey Aoaean auneacuaaiea Aoaean: "Oaei ... iaania?eaaao aacenio? noaio anaai neiaieecia" (Douglas M. Purity and Danger. L., N.Y.: Routledge, 1994. P.165.) Eaay oaeaniiai ai?ei?e ea?aao, aiiaua aiai?y, aa?iaeoo? ?ieu a nia?aiaiiie iunee. Aaaa ee aa ii?ao eaii?e?iaaou (ia iaycaoaeuii niaeaoaynu n iae) nioeieia.
69 Geertz C. The Way We Think Now. Op. Cit. P. 150-151.
70 Iaaa?ii eiaiii I.Ao?aua, iaiiiai aee?a noiyuee e aio?iiieiaee, ?ai aieuoeinoai e?oiiuo nia?aiaiiuo nioeieiaia-oai?aoeeia, iaiaueiiaaiii ?ooie e yoie i?iaeaiaoeea. Ni., iai?eia?, aai aaiaiua ?anno?aaiey ia oieuei a ?aaioa i "i?aeoe?aneii niunea", ii e a ni?eiaiee ii nioeieiaee aunoae oeieu: Bourdieu P. Le sens pratique. P.: Les Editions de Minuit, 1980. P. 7-41; Bourdieu P. Homo Academicus. P.: Les Editions de Minuit, 1984. P. 11-52.
71 ?acoiaaony, aio?iiieiaey aa?aony caanu eeou eae au?aceoaeuiue i?eia?. Aiaeiae?iui ia?acii iano?iaiu e iiiaea nioeieiae, nea?ai, yoiiiaoiaieiae. Enoi?ey nioeieiaee ciaao e a?oaea neo?ae, eiaaa yoa onoaiiaea ?aaeeciaaeanu aanuia i?iaoeoeaiui ia?acii. Ia aiai?y o?a i eeanneeao aenoeieeiu, oaeeo, eae Aaaa? e Ceiiaeu, ii?ii aniiiieou e i ?eeaaneie oeiea (iineaaiee i?eia? iianeacai iia N.I.Aaiueianeie). Aio?iiieiaey ?a aua?aia a ea?anoaa ia?acoa iioiio, ?oi nia?aiaiiue nioeieia ?anoi ia ?oanoaoao iaiaoiaeiiai io?o?aaiey io i?aaiaoa.
72 Ni.: Eiiei E.A. Nioeieiaey eoeuoo?u. I.: Eiain, 1996. N. 255.
73 Oi ianoiyoaeunoai, ?oi iiei?aiea a nioeaeuiie no?oeoo?a ii?ao auou, ai-ia?auo, ia iniciaii e o?a iioiio ia ecae?aaii, a ai-aoi?uo, aa?a i?e niciaoaeuiii auai?a, niiniaii naaeaou iauaeoeaii iaaicii?iie ?aaeecaoe? oaeiaiai, - yoi ianoiyoaeunoai auianaii caanu ca neiaee oai?aoe?aneiai aiaeeca. E i?e eoeuoo?ieiae?aneii (ii i?aeiouanoao) iiaoiaa aaoi?a yoi aiieia anoanoaaiii.
74 Iiiaioaeuii iai?aoeaaaony aic?a?aiea: aa aaau eoeuoo?a - oaiiiai nioeaeuiue! ?acoiaaony. A iauanoai - oaiiiai eoeuoo?iue! E aaeaei ee iu i?iaaeioeenu? A oii-oi e caaa?a oai?ee, ?oiau eciee?iaaou oi, ?oi a ?aaeuiinoe nouanoaoao neeoii. Aaeinoaaiiie oai?aoe?anee cia?eiie iiiuoeie iinoaaeou yoo i?iaeaio a iaoae nioeieiaee yaey?ony ?aaiou ?.I.Aaauaiaa eiioa 70-o - ia?aea 80-o aa. Ni., iai?eia?: Iaiia?eneci e i?iaeaiu nioeieiaee eoeuoo?u /Iia ?aa. Ineiiaa A.A. (iniiaiay ?anou eieae iaienaia ?.I.Aaauaiaui). E ni?aeaie?, yoa iiceoey ieaaa ia auea ?acaa?iooa a iaoe?io? oai?e?, aicii?ii, a neeo i?eioeieaeuii aioenenoaiiie iiceoee aaoi?a, eioi?ay eiaao iniaia cia?aiea a naaoa aua iaiie aeuoa?iaoeau, i eioi?ie ?a?u iieaao ie?a.
75 Eiaaa yoi i?ioeai?a?ea iniciaaony iniaaiii ino?i, ?acoeuoaoii iiaoo auou ?aaiou, iienoeia yiioaeuiua aey nioeieiaee, eae, iai?eia?, a neo?aa ?.Oaaa?iana. Ni.: Habermas J. Theorie des kommunikativen Handelns. 2 Bde. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1981.
76 I?aainoiaiui i?eia?ii caanu ii?ao neo?eou ciaiaieoia iiiyoea grounded theory eeanneeia ea?anoaaiiuo enneaaiaaiee A.Aeaeca?a e A.No?ina. Ni.: Glaser B.G., Strauss A.L. The Discovering of Grounded Theory: Strategies for Qualitative Research. Chicago, 1967.
77 Ni., a ia?ao? i?a?aau: Elias N. Uber den Proze? der Zivilisation. Bde. 1-2. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1976. Eieaa aia?aua auoea a 1939 a., caoai auea ia?aecaaia a 1969 a. e eeou iinoaiaiii caaiaaaea anaie?io? ecaanoiinou. Iaaieuoie o?aaiaio aia?aua iiyaeeny ii-?onnee a iiai ia?aaiaa a aeuiaiaoa THESIS, ? 6. 1995.
78 Ni., iai?eia?: Elias N., Scotson J.L. The Established and the Outsiders. L. etc.: SAGE, 1994 (ia?aia ecaaiea auoei a 1966 a., oae ?oi i "iaoeo aiyo" i?eoiaeony aiai?eou o?a oneiaii).
79 Luhmann N. Die Wissenschaft der Gesellschaft. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1990. S. 173.
80 Aeia?iia eiae?iaaiea icia?aao, ?oi ea?aue ec yoeo eiaia i?aaiieaaaao aicii?iinou iiceoeaiiai e iaaaoeaiiai cia?aiey, eioi?ia i?iecaiaeony e eiio?iee?oaony a naiie nenoaia. "Ei?iia" - yoi ia oi, ?oi aia iaoee, a oi, ?oi a naiie iaoea eaaeeoeoe?oaony eae ei?iia. Iai?aaiaui ii?ao auou oieuei oi, ?oi eaaeeoeoe?oaony eae iai?aaiaia a ?aieao i?aaa e o.a.
81 Luhmann N. Die Wirtschaft der Gesellschaft. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1988. S. 238.
82 Ibid. S. 239.
83 Ibid. S. 240.
84 Iaooaniee I. Ieieaiaaiiinou ie?a eee ai?anoaaiiia nioeaeuiia // Nioei-Eiain. N. 281. Eo?nea Iaooaniee. Ia?aaia ianeieuei eni?aaeai.
85 Ni., iai?eia?, i "iiauo ieaiaiao" noaou? C.Aaoiaia a aaiiii oiia. I "aoioa niiauanoa" ni.: Oieea?noaei E. Iauanoaaiiia ?acaeoea eee ?acaeoea ie?iaie nenoaiu? // Aii?inu nioeieiaee. 1992. ? 1. N. 84-85.
86 E ni?aeaie?, ia?aay ec yoeo oai ?aua anaai iano?aaaony o ian a aooa i?eeeaaiiai iieeoe?aneiai aiaeeca, a iineaaiyy niaa?oaiii ecaa?aia ?aciiai ?iaa iiioey?iuie ieoieiaeyie, io?aai e?aia ia?auaiea e iae i?eia?aoaao niiieoaeuiue oa?aeoa?. Ia?ao oai, iia i?enoonoaoao e a eeanne?aneie nioeieiaee. Ia oiiieiay anai ecaanoiua ni?eiaiey oai?aoeeia yeeou, iaciao oioy au ?aaioo Ceiiaey "Oaeia e oaeiia iauanoai". Ni.: Simmel G. Das Geheimnis und die geheime Gesellschaft // Simmel G. Soziologie. Gesamtausgabe. Bd. 11. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1992. S. 383-455.
87 Yeeoa?iua iiaoo iaeaaaou ioaee?iui i?eciaieai, a iiaoo auou e oaeiuie; oaeiua, a nai? i?a?aau, iiaoo e ia caieiaou aunoeo o?iaiae a ea?a?oeyo. Ana yoi neeoeii i?aaeaii, ?oiau iano?aaouny iia?iaiaa, ii aie?ii auou iaiai?aii ai ecaa?aiea iaai?acoiaiee.
88 Ii-?onnee yoi cao?eo aiaieuii aeei. Ii caanu i?aiu io?ia oa?ieiieiae?aneay oi?iinou. A, iai?eia?, "niiauiinoiue" cao?eo ie?oou ia eo?oa.
89 A yoii - iniiaiay oiieinou e iniiaiay nei?iinou. I?iynieou aa ii?ii ia i?inoii i?eia?a ec a?oaie iaeanoe. Ecaanoii, ?oi a iaoea oceea niaoeaeenou ?aua anaai ee?ii ciaeiiu e ia?aco?o naiaia?aciua niiauanoaa. Niiauanoaa aicieea?o e a iao?iuo o??a?aaieyo: enneaaiaaoaeuneeo oaio?ao e o.i. Ii ianiio?y ia ana naienoaa Gemeinschaft'a, eioi?ua eiaao iao?iia niiauanoai, i?aeiouanoaaiiia eniieuciaaiea eiaa "enoeia / iaenoeiiia" iicaieyao ioee?eou iao?io? eiiioieeaoe? io e?aie eiie.
90 "Acaeiii?iieeiiaaiea" - iaii ec aa?iaeoeo iiiyoee Ia?niina. Aaioioou a iaai iiao? ?eciu iuoaeenu - aanuia ii-?aciiio - Eoiai e ?.I?io. Ni.: Luhmann N. Interpenetration: Zum Verhaltnis personaler und sozialer Systeme // Ztschr. fur Soziologie. 1977. Jg. 7. Hft. 1. S. 62-76; Luhmann N. Interpenetration bei Parsons // Ztschr. fur Soziologie. 1978. Jg. 8. Hft. 3. S. 299-302; Munch R. Uber Parsons zu Weber: Von der Theorie der Rationalisierung zur Theorie der Interpenetration // Ztschr. fur Soziologie. 1980. Jg. 8. Hft. 1. S. 18-53.
91 Iiiyoey niiieaaaaiiai niunea e eioa?oa?aioee y o?a ?aiaa aaiaee a naieo ?aaioao "Iaae?aaoaeu eiia?ee" e "Niune eiia?ee". Ni. oeac. ni?.
92 Elias N. Uber den Proze? der Zivilisation. Op. cit. Bd. 2. S. 7. ?acoiaaony, o Yeeana caanu anou aanuia ii?oaiiue i?aaoanoaaiiee - Aaaa?. Ni., iai?eia?, ai Aaaaaiee e "Oicyenoaaiiie yoeea ie?iauo ?aeeaee" i neiyo, ?aeeaeiciay yoeea eioi?uo noaea ia?acoii aey anaai iauanoaa: Aaaa? I. Eca?aiiia. Ia?ac iauanoaa. I.: ??eno, 1994. N. 44-45.
93 Yoo nae?aoiinou neaaoao ia?aiia?aeuii ioee?aou io ?acoeuoaoia aayoaeuiinoe yenia?oia, eioi?ua ii naiiio caiuneo aie?iu auou iaainooiiu iaiinayuaiiiio aieuoeinoao, eaeie au iaeanoe yoi ie eanaeinu. Iaoa?eaeu yenia?oecu iiaoo auou, a i?eioeia, oece?anee ainoe?eiu, ii ia?a?aaiu io iinoe?aiey, iai?eia?, niaoeaeuiui ycueii, iaeui oe?a?ii e o.i. ?acoiaaony, n?aa aua ii?ao aiaaaeyouny nae?aoiinou a ?enoii aeaa.
94 Any yoa acaeiinaycu i?aainoiaii iienaia O.Yei a "Iayoieea Ooei", niaaeiy?uai ainoieinoaa ooai?anoaaiiiai i?iecaaaaiey e iao?iiai o?aeoaoa. Ni., iai?eia?: "...Iu i?eaoiaee ianouanoao?uee Ieai, a Iie ia oieuei i?eiyee aai ca ?enoo? iiiaoo, ii e oaaaeee naay, ?oi aaaii o?a yaey?ony aai ?anou?. ... Iineieueo Iie inouanoaey?o auaoiaiiue iaie ieai, oi yoi ?aaiineeuii oiio, ?oi Ieai nouanoaiaae, aieuoa oiai - nouanoaoao. ... Naiuo aieuoeo oaei ia auaaao, oae eae noieo eo ?ane?uou, e iie noaiiayony iaeaiueeie. Anou oieuei ionoay oaeia. Oaeia, eioi?ay oneieucaao. ... Iinayuaiea - yoi cia?eo iiciaaaou e ieeiaaa ia inoaiaaeeaaouny, i?euaou anaeaiio? io oaeooe, eae eoeiaeoo, a eoeiaeoa-oi yoa any ninoieo ec oaeooe... Ianoiyuee iinayuaiiue - oio, eoi ciaao, ?oi naiay neeuiay oaeia - yoi oaeia aac niaa??aiey..." (Yei O. Iayoiee Ooei. E.: OIOA, 1995. N. 716, 718, 719).
95 Oaeia iaei ec oacenia ecaanoiie eieae Y.Nyea?a (Sayer A. Method in Social Science. A Realist Approach. L., N.Y.: Routledge. 1992). Aiaeiae?iua ooaa??aaiey - i?e?ai ai?acai ?aiuoa - i?icao?aee a "Nioeieiaee aano?aa" N.Eaeiaia e I.Neiooa, iaaeieaoeo nioeieiae? a i?aiaa?a?aiee "oa??eoi?eaeuiinou?" (Lyman S.M. and Scott M.B. A Sociology of the Absurd. N.Y.: Appleton-Century-Crofts. 1970. P. 89-109). Yoo iiceoe? n aaaieo ii? ionoaeaaao e A?.O??e, a oii ?enea e a iaiie ec iiaaeoeo ioaeeeaoee: "?oi eanaaony i?ino?ainoaaiiiai, oi nioeieiaey (ia n?eoay niaoeaeenoia ii o?aaienoeea) ?aua anaai oaaeyea iaainoaoi?iia aieiaiea oiio ianoiyoaeunoao, ?oi nioeaeuiua i?aeoeee iiaaee?iaaiu ii i?ino?ainoaaiiui ia?acoai e ?oi yoe ia?acou nouanoaaiiui ia?acii aicaaenoao?o ia yoe naiua nioeaeuiua i?aeoeee" (Urry J. Consuming Places. L.: Routledge, 1995. P. 64).
96 N?aae aaoi?eoaoiuo eiioaioee auaaeyaony iiaoia Y.Aeaaaina, eioi?ue ieoao i nioeaeuiii acaeiiaaenoaee a i?ino?ainoaa e a?aiaie. Ni., iai?eia?: Giddens A. The Constitution of Society. Outline of the Theory of Structuration. Cambridge: Polity Press, 1984. Aanuia ieiaioai?ii a iaeioi?uo neo?ayo acaeiii?iieeiiaaiea nioeieiaee e aaia?aoee. Ni., iai?eia?: Social Relations and Spatial Structures / Ed. by Gregory D. and Urry J. Basingstoke and London: Macmillan, 1985; Gregory D. Geographical Imaginations. Cambridge (Ma), Oxford (UK), 1994; Werlen B. Society, Action and Space. An Alternative Human Geography. L., N.Y.: Routledge, 1993.
97 Aa?aa? I., Eoeiai O. Nioeaeuiia eiino?oe?iaaiea ?aaeuiinoe / Ia?. A.A.?ooeaae?. I.: Iaaeoi, 1995. N. 48-49.
98 Parsons T. The Structure of Social Action. N. Y., L.: McGraw-Hill, 1937. P. 763.
99 Ibid. P. 45 Fn.
100 Ibid. P. 47.
101 Ni.: Parsons T. The Social System. Glencoe: The Free Press, 1951. P. 89-91.
102 I?e yoii, ?acoiaaony, aio i?eoeinu enee??eou ec iaeanoe naiaai aiaeeca ia oieuei Ceiiaey n aai "Nioeieiaeae i?ino?ainoaa" (Simmel G. Der Raum und die raumlichen Ordnungen der Gesellschaft // Simmel G. Soziologie. Op.cit. S. 687-790), ii e aa?iua aniaeou eiioaioee A??eaaeia e Aaaa?a.
103 Yoi i?aanoaaeaiea eiaao aaai?? o?aaeoe? a aa?iiaeneie enoi?ee - io eaae anaie?iie eiia?ee ai eiioaioee aeiaaeuiiai iauanoaa. ?anoe?ii y iuoaeny i?ineaaeou noaiiaeaiea yoie eaae a ?aaioa "Nioeieiaey e einiin". Ni. oeac. ni?. Iiaue ?a eioa?an e i?iaeaia i?ino?ainoaa ca?anoo? naycai a caiaaiie nioeieiaee n oai ?a aooiaiui aae?aieai, eioi?ia auoa y iaicia?ee eae aica?auaiea e Gemeinschaft'o. Iaiauaiii aai ii?ii i?aanoaaeou a aaiiii neo?aa eae eioa?an e ?aciiai ?iaa ?aaeiiaeecaoeyi. Ni., iai?eia?: Werlen B. Sozialgeographie alltaglicher Regionalisierungen. Bd. 1. Stuttgart: Franz Steiner, 1995.
104 Ni.: Yeaiaioa?iay nioeieiaey i?ino?ainoaa; Niune eiia?ee: e nioeieiaee iieeoe?aneiai i?ino?ainoaa. Oeac. ni?.
105 Eiia?ii, e naie o?anoieee acaeiiaaenoaey iiaoo aini?eieiaou e o?aeoiaaou i?ino?ainoai eae i?ino?ainoai iiceoee, a iniaaiiinoe, anee i?ino?ainoai iiceoee niaiaaaao n i?ino?ainoaii ?aciauaiee (oeie?iua i?eia?u - ?aniiei?aiea eaaeiaoia a i?aaiecaoee, noieeou e i?iaeioee e o.i.). Ii yoi - ?anoiue neo?ae acaeiiiai iaei?aiey aieaa iaueo ?acee?aiee.
106 Ni.: Lefebvre H. The Production of Space /Translated by Nicholson-Smith D. Oxford (UK), Cambridge (USA): Blackwell, 1991. P. 38-39.
107 Ibid. P. 40.
108 I?eiaieoaeuii e eiia?ee e iinoeiia?neiio ?acaeoe? y ?anniao?eaae i?iaeaiaoeeo eiia?neie yeeou. Ni. ia yoii iia?iaiaa "Iaae?aaoaeu eiia?ee" e "Niune eiia?ee". Oeac. ni?.
|